Обломов
Шрифт:
Обломов смотрел на него вопросительно.
– Ты не видишься с людьми, я и забыл: пойдем, я все расскажу тебе… Знаешь, кто здесь у ворот, в карете, ждет меня… Я позову сюда!
– Ольга! – вдруг вырвалось у испуганного Обломова. Он даже изменился в лице. – Ради Бога, не допускай ее сюда, уезжай. Прощай, прощай, ради Бога!
Он почти толкал Штольца вон; но тот не двигался.
– Я не могу пойти к ней без тебя: я дал слово, слышишь, Илья? Не сегодня, так завтра, ты только отсрочишь, но не отгонишь меня… Завтра, послезавтра, а все-таки увидимся!
Обломов
– Когда же? Меня Ольга спросит.
– Ах, Андрей, – сказал он нежным, умоляющим голосом, обнимая его и кладя голову ему на плечо. – Оставь меня совсем… забудь…
– Как, навсегда? – с изумлением спросил Штольц, устраняясь от его объятий и глядя ему в лицо.
– Да! – прошептал Обломов.
Штольц отступил от него на шаг.
– Ты ли это, Илья? – упрекал он. – Ты отталкиваешь меня, и для нее, для этой женщины!.. Боже мой! – почти закричал он, как от внезапной боли. – Этот ребенок, что я сейчас видел… Илья, Илья! Беги отсюда, пойдем, пойдем скорее! Как ты пал! Эта женщина… что она тебе…
– Жена! – покойно произнес Обломов.
Штольц окаменел.
– А этот ребенок – мой сын! Его зовут Андреем, в память о тебе! – досказал Обломов разом и покойно перевел дух, сложив с себя бремя откровенности.
Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть друга и узнает, что его давно уже нет, что он умер.
– Погиб! – машинально, шепотом сказал он. – Что ж я скажу Ольге?
Обломов услыхал последние слова, хотел что-то сказать и не мог. Он протянул к Андрею обе руки, и они обнялись молча, крепко, как обнимаются перед боем, перед смертью. Это объятие задушило их слова, слезы, чувства…
– Не забудь моего Андрея! – были последние слова Обломова, сказанные угасшим голосом.
Андрей молча, медленно вышел вон, медленно, задумчиво шел он двором и сел в карету, а Обломов сел на диван, оперся локтями на стол и закрыл лицо руками.
«Нет, не забуду я твоего Андрея, – с грустью, идучи двором, думал Штольц. – Погиб ты, Илья: нечего тебе говорить, что твоя Обломовка не в глуши больше, что до нее дошла очередь, что на нее пали лучи солнца! Не скажу тебе, что года через четыре она будет станцией дороги, что мужики твои пойдут работать насыпь, а потом по чугунке покатится твой хлеб к пристани… А там… школы, грамота, а дальше… Нет, перепугаешься ты зари нового счастья, больно будет непривычным глазам. Но поведу твоего Андрея, куда ты не мог идти… и с ним будем проводить в дело наши юношеские мечты».
– Прощай, старая Обломовка! – сказал он, оглянувшись в последний раз на окна маленького домика. – Ты отжила свой век!
– Что там? – спросила Ольга с сильным биением сердца.
– Ничего! – сухо, отрывисто отвечал Андрей.
– Он жив, здоров?
– Да, – нехотя отозвался Андрей.
– Что ж ты так скоро воротился? Отчего не позвал меня туда и его не привел? Пусти меня!
– Нельзя!
– Что ж там делается? – с испугом спрашивала Ольга. – Разве «бездна открылась»? Скажешь ли ты мне?
Он молчал.
– Да что такое там происходит?
– Обломовщина! – мрачно отвечал Андрей и на дальнейшие расспросы Ольги хранил до самого дома угрюмое молчание.
X
Прошло пять лет. Многое переменилось и на Выборгской стороне: пустая улица, ведущая к дому Пшеницыной, обстроилась дачами, между которыми возвышалось длинное, каменное, казенное здание, мешавшее солнечным лучам весело бить в стекла мирного приюта лени и спокойствия.
И сам домик обветшал немного, глядел небрежно, нечисто, как небритый и немытый человек. Краска слезла, дождевые трубы местами изломались: оттого на дворе стояли лужи грязи, через которые, как прежде, брошена была узенькая доска. Когда кто войдет в калитку, старая арапка не скачет бодро на цепи, а хрипло и лениво лает, не вылезая из конуры.
А внутри домика какие перемены! Там властвует чужая женщина, резвятся не прежние дети. Там опять появляется по временам красное, испитое лицо буйного Тарантьева и нет более кроткого, безответного Алексеева. Не видать ни Захара, ни Анисьи: новая толстая кухарка распоряжается на кухне, нехотя и грубо исполняя тихие приказания Агафьи Матвеевны, да та же Акулина, с заткнутым за пояс подолом, моет корыта и корчаги; тот же сонный дворник и в том же тулупе праздно доживает свой век в конуре. Мимо решетчатого забора в урочные часы раннего утра и обеденной поры мелькает опять фигура «братца» с большим пакетом под мышкой, в резиновых галошах зимой и летом.
Что же стало с Обломовым? Где он? Где? На ближайшем кладбище под скромной урной покоится тело его между кустов, в затишье. Ветви сирени, посаженные дружеской рукой, дремлют над могилой, да безмятежно пахнет полынь. Кажется, сам ангел тишины охраняет сон его.
Как зорко ни сторожило каждое мгновение его жизни любящее око жены, но вечный покой, вечная тишина и ленивое переползанье изо дня в день тихо остановили машину жизни. Илья Ильич скончался, по-видимому, без боли, без мучений, как будто остановились часы, которые забыли завести.
Никто не видал последних его минут, не слыхал предсмертного стона. Апоплексический удар повторился еще раз, спустя год, и опять миновал благополучно: только Илья Ильич стал бледен, слаб, мало ел, мало стал выходить в садик и становился все молчаливее и задумчивее, иногда даже плакал. Он предчувствовал близкую смерть и боялся ее.
Несколько раз делалось ему дурно и проходило. Однажды утром Агафья Матвеевна принесла было ему, по обыкновению, кофе и – застала его так же кротко покоящимся на одре смерти, как на ложе сна, только голова немного сдвинулась с подушки да рука судорожно прижата была к сердцу, где, по-видимому, сосредоточилась и остановилась кровь.