Обнаженная Маха
Шрифт:
Мариано жил в доме своего покровителя, будучи ему одновременно слугой и учеником. Он выполнял его мелкие поручения: носил письма сеньору декану и нескольким друзьям учителя из числа каноников, с которыми тот часто прогуливался или приглашал их в свою мастерскую для содержательных бесед об искусстве. Не раз приходилось Мариано бывать в приемных монастырей, где через густые решетки он передавал письма дона Рафаэля в руки каких-то белых или черных призраков; и те монахини, прельщенные его цветущим видом сельского парнишки и зная, что он собирается стать художником, надоедали ему расспросами — постоянная жизнь в изоляции келий только разжигала их любопытство. Со временем эти монахи начали передавать ему через турникет пухлые кренделя, засахаренные дольки лимона или другие изделия монастырской кондитерской и на прощанье тоненькими нежными голосочками, просеянными через железную решетку,
— Будь хорошим мальчиком, Марианито! Учись, молись Богу. Живи по-христиански, и Господь поможет тебе научиться рисовать, как дон Рафаэль. А таких художников, как он, на свете немного.
Реновалес не мог без улыбки вспоминать ту детскую наивность, с которой восхищался своим учителем, считая его самым гениальным художником в мире!.. На уроках в школе изобразительных искусств он каждое утро возмущался поведением товарищей, тех головорезов, что выросли на улицах. Как только учитель отворачивался, эти дети ремесленников бросали друг в друга хлебные мякиши, используемые для стирания рисунков, смеялись над доном Рафаэлем, обзывали его «святошей» и «иезуитом».
Вечера Мариано просиживал в студии, рядом с учителем. Как он волновался, когда дон Рафаэль впервые дал ему в руки палитру и позволил на старом полотне написать копию с образа младенца Святого Иоанна, только что законченного им по заказу одной религиозной общины!.. Пока мальчик с перекошенным от напряжения лицом трудился, учитель, не отрываясь от полотна, по которому легко скользила его божественная кисть, наставлял ученика, подсказывал, учил уму-разуму.
Живопись должна быть религиозной. Первые в мире картины вдохновлялись верой в бога; жизнь без религии непременно заводит человека в болото отвратительного материализма и греховных искушений. Живопись должна быть идеальной, воспроизводить прекрасное. Изображать вещи следует такими, какими они должны быть, а не такими, какие они есть на самом деле. Надо смотреть вверх, на небо, потому что только там настоящая жизнь, а не здесь, на земле, юдоли слез и печалей. Мариано должен научиться обузданию своих инстинктов, это ему советует он, его учитель. Должен преодолевать в себе желание рисовать неприкрашенную, обнаженную действительность, и не изображать людей, животных и пейзажи такими, какими они предстают перед его глазами, во всей их грубой материальности.
Он должен научиться видеть все в идеальном свете. Многие художники были почти святыми: потому и только потому им повезло придать своим мадоннам лица небесной красоты. И бедный Мариано изо всех сил старался стать идеальным человеком и приобрести хоть каплю того блаженного и кроткого смирения, которое исходило от его учителя.
С течением времени Мариано все подробнее знакомился с методами, которыми пользовался дон Рафаэль, создавая свои шедевры, которые вызывали возгласы восторга у его друзей-каноников и во многих сеньорах-заказчицах. В день, когда великий живописец готовился к написанию одной из своих «Пречистых», которые постепенно заполняли церкви и монастыри их провинции, он вставал очень рано, исповедовался, причащался и только потом приходил в мастерскую. Благодаря этому он чувствовал прилив духовной силы и смиренного вдохновения, и если в процессе работы его охватывало уныние, он снова прибегал к этим надежным лекарствам.
А еще художник должен сохранять невинность. В пятьдесят лет дон Рафаэль дал обет целомудрия. Немного поздно, конечно, и нельзя сказать, что раньше он не знал об этом, таком действенном средстве достижения высокого идеализма в божественном живописании. Просто его жена преждевременно состарилась от многочисленных родов. Истощенная надоедливой верностью и добродетелью маэстро, она теперь могла быть ему только подругой, с которой удобно вместе молиться по вечерам, перебирая четки и распевая гимны святой троице, что они часто и делали. Было у дона Рафаэля несколько дочерей, угнетавших его совесть напоминанием о позорных уступках низменному материализму; но некоторые из них уже постриглись в монахини, другие тоже собирались пойти той же дорогой, и душа Художника очищалась, становилась все более идеальной, по мере того как эти живые доказательства его аморальности исчезали из дома и жили по монастырям, где поддерживали славу отца как гениального живописца.
Иногда, рисуя Пречистую Деву, — а все они получались у него на одно лицо, словно штампованные под трафарет — великий художник бывал недоволен и начинал сомневаться. В таких случаях он откладывал кисть и заговорщицки говорил ученику:
— Марианито, завтра сообщишь «сеньорам», чтобы не приходили. Я буду писать с натурщиков.
И для священнослужителей и других важных друзей художника мастерскую закрывали. Затем, ступая чеканным солдатским шагом, приходил Родригес, муниципальный жандарм. Из-под его жестких, как пучки проволоки, усов торчал окурок сигары, рука лежала на эфесе шпаги. Этого трудягу выгнали из жандармерии за жестокость и пьянство, и, оказавшись без работы, он, неизвестно каким чудом, стал натурщиком дона Рафаэля. Благочестивый живописец, немного опасающийся этого мужика, под давлением его надоедливых просьб выхлопотал для него должность муниципального жандарма. С тех пор Родригес пользовался каждой возможностью, чтобы выразить собачью преданность и благодарность маэстро; он дружески похлопывал его по плечу своей огромной ручищей и дышал в лицо табачным дымом и водочным перегаром:
— Дон Рафаэль! Вы для меня как отец родной! Пусть только кто-то попробует задеть вас — я отхвачу ему и это, и то, что ниже.
Но добродетельный маэстро, в глубине души довольный таким покровительством, краснел и махал руками, чтобы угомонить этого грубоватого человека.
Войдя в мастерскую, жандарм бросал на пол фуражку, отдавал Мариано тяжелую шпагу, потом, как человек, хорошо знающий свои обязанности, доставал из сундука белую шерстяную тунику и синий лоскут материи в виде плаща и ловким заученным движением набросал на себя обе одежки.
Мариано смотрел на переодетого жандарма зачарованным взглядом, но не видел в этом ничего смешного. Это были чудеса искусства; тайны, открытые лишь доверенным, как он, лицам, кто имеет счастье жить рядом с великим маэстро.
— Готово, Родригес? — нетерпеливо спрашивал дон Рафаэль.
Посасывая окурок, обгоревший так, что он почти припаливал ему усы, Родригес вздрагивал под синими лохмотьями, свисающими с него пышными складками, расправлял плечи, молитвенно складывал руки и впирал свирепый взгляд в потолок. Маэстро нужна была натура только для того, чтобы нарисовать мантию святой девы, в совершенстве изобразить складки небесных одежд, из-под которых не должны были проступать малейшие намеки на округлости человеческого тела. Ему и в голову не приходило взять натурщицей женщину. Это означало бы скатиться к грубому материализму, прославить плоть, поддаться греховному искушению. Родригеса ему хватало: художник должен быть идеалистом.
Натурщик стоял перед живописцем в благочестиво застывшей позе. Его тело скрывалось многочисленными складками ясно-голубой хламиды, а из-под нее торчали тупые носки солдатских сапог. Гордо держа некрасивую сплющенную голову с густой копной спутанных волос, жандарм кашлял и пыхтел сигаретой, выпуская клубы дыма, но не отрывал взгляд от потолка и не размыкал огромные ручищи, сложенные на груди, словно для горячей молитвы.
Маэстро и его ученик с головой погружались в работу, в мастерской наступала мертвая тишина, и скучающий Родригес иногда не выдерживал молчания. Сначала он рычал что-то неразборчивое, потом из того рычания прорывались отдельные слова — наконец натурщик в восторге начинал рассказывать о своих подвигах тех героических времен, когда он служил в жандармерии и мог «отбить печенки кому угодно, легко за это отделавшись», а затем составить протокол, что дело было наоборот — это он подвергся нападению. Такие воспоминания возбуждали «пречистую». Огромные ручищи размыкались, дрожали от жажды драки и неправедного действия. Элегантные складки мантии разлетались в стороны, налитые кровью глаза больше не смотрели вверх. И хриплый голос восторженно продолжал повествование о грандиозных побоищах, о том, как мужчин хватали за чувствительные места, и они падали на землю, корчась от сильной боли, как расстреливали арестованных, ссылаясь потом на попытку к бегству, а чтобы придать своим словам возможно больше блеска, Родригес гордо бил себя в грудь и расцвечивал речь словечками и междометиями, касающимися не только интимных человеческих органов, но и выставления в стыдном виде первых лиц сонма небесного.
— Родригес! Родригес! — в ужасе одергивал его маэстро.
— Слушаюсь, дон Рафаэль!
«Пречистая Дева» перебрасывала сигару из одного угла рта в другой, снова молитвенно складывала руки на груди, выравнивала спину так старательно, что даже туника подергивалась вверх, открывая панталоны с красной бахромой, и снова обращала взор ввысь. В глазах натурщика полыхал экстаз, а на губах застывала счастливая улыбка, словно на потолке он видел все те подвиги, которыми только что хвалился.
Мариано мучился перед своим мольбертом. Он мог рисовать только то, что видел перед собой, и его кисть, воссоздав на холсте ясно-голубую мантию, не знала, как взяться за голову. Напрасно мальчишка призывал на помощь все свое воображение. Сколько бы он ни старался, на полотне неизбежно проступала похожая на ужасную маску рожа Родригеса.