Обновленная земля
Шрифт:
Уже и прежде разумные предприниматели добровольно принимали на себя заботы о своих рабочих и их семьях. Каждая большая фабрика имела свои благотворительные учреждения. Синдикаты могли, если хотели, лучше обставлять своих рабочих, нежели одинокий фабрикант. Я знаю это из ваших же рассказов, мистер Кингскурт. Вы познакомили меня с американскими трестами.
– Совершенно верно. Но что же из всего этого следует?
– Я думаю, что производительная артель, уничтожившая единичные предприятия, была необходимая переходная форма развития… Основной капитал был вначале слабой стороной этой
– Вы хотите быть может сказать, что такая общнна и в другой стране была бы возможна?
– Да, несомненно. Такая новая община везде могла бы существовать, в каждой стране, да, в каждой стране могло бы существовать небсколько таких артелей. Переход к такой экономической форме возможен, когда существуют артели и синдикаты. Но для этого вовсе не необходимо уничтожение прежнего государственного строя: он существует и обеспечивает развитие новой общины, которая в свою очередь служит ему поддержкой. Это преемственность вещей, и я верю в это…
Они приехали в Тибериаду. С вокзала они отправились прямо на виллу старых Литваков. Слуга, встретивший их у подъезда, на вопросы о здоровьи матери Давида, ответил только грустным вздохом. Кингскурту он передал только что полученную на его имя телеграмму. Кингскурт вскрыл ее, бросив Фридриху значительный взгляд и прочитал:
«Давид Литвак большинством 363 голосов против 32 выбран президентом Новой Общины». Они быстро поднялись по лестнице и вошли в комнату, смежную с комнатой, где лежала больная. Двери были открыты, и они могли видеть больную, ее бледное лицо едва выделялось на фоне белых подушек, но она еще жила. Ее кроткие глаза с невыразимой любовью смотрели на детей, которые стояли подле нее и тихо разговаривали с ней.
Кингскурт молча протянул телеграмму старому Литваку. Тот безучастно взял ее, взглянул на нее и внезапно вздрогнул всем телом. Он протер глаза и опять прочитал. Затем он дал ее жене Давида и дрожащим голосом сказал:
– Сара, прочти мне это…
Сара пробежала телеграмму глазами и зарделась ярким румянцем, на глазах ее выступили слезы, и она сдавленным голосом прочитала телеграмму старику, потом вскочила, подбежала с бумажкой к дверям смежной комнаты и вызвала оттуда Давида. Давид осторожно и тихо шагая, вышел в гостиную. Заметив в глубине комнаты Кингскурта и Левенберга, он молча кивнул им головой и, повернувшись к Саре, спросил:
– В чем дело?
Отец его встал и нетвердыми шагами подошел к нему.
– Давид, сын мой… Давид! – Жена протянула ему телеграмму. Он равнодушно прочитал ее и нахмурился.
– И вздумалось же теперь Решиду шутить. Мне, право, совершенно не до того.
– Это не шутка! – сказал Фридрих и сообщил все, что знал о ходе выборов.
– Нет! нет! – ответил Давид. – Это невозможно. Я даже кандидатуры своей не выставлял. Я этого и не добивался.
– Вот потому именно вас и выбрали! –
– Но я для этого совершенно не гожусь. Есть много других, достойнее меня. И я не приму этой чести; пожалуйста, телеграфируйте доктору Маркусу, что я отказываюсь.
Но отец его твердо сказал:
– Нет, Давид, ты не откажешься! ты должен согласаться – матери ради! Это последняя радость, которую ты можешь доставить ей.
Давид закрыл лицо руками. Из комнаты больной вышла Мириам.
– Что случилось? – спросила она. – Мать волнуется, она хочет знать, в чем дело.
Они подошли к кровати умирающей.
– Мать! – сказал старый Литвак, – доктор Левенберг принес нам добрую весть.
– Да? – чуть слышно прошептала больная. – Где он? Я хочу его видеть. Позовите его сюда.
Врач позвал из гостиной Фридриха, а Давид и Мириам приподняли мать и обложили ее подушками. Когда Фридрих приблизился к ее кровати, она ласково взглянула на него и прошептала:
– Я… я тотчас же подумала.. еще тогда… когда вы на балконе… там… дети… – Она провела рукою в воздухе. – Мириам мне ничего не сказала… Но мой… видит… Дети! Вы… вы должны… Дайте руки… друг другу… я вас благословляю.
И Мириам и Фридрих протянули руки друг другу. Но они сделали так медлительно и смущенно, что это не ускользнуло и от умирающей; она тоскливо взглянула на них и спросила:
– Или… или…
– Да, да – сказал Фридрих и крепко пожал руку девушки.
– Да! – тихо повторила Мириам.
Умирающая мать нашла еще в себе силы устроить счастье своих детей.
Она опустила голову на подушки, обессиленная волнением. Грудь ее едва заметно поднималась. И старик вздрогнул при мысли, что она может уснуть, прежде чем он успеет сообщить ей про избрание Давида в президенты.
– Мать! – громко крикнул он. Она подняла ресницы. И во взгляде ее пробежало как будто сожаление о том, что нарушили ее прекрасный сон, ее грезы, которые она хотела унести в другую жизнь.
– Мать – крикнул старик. – Знаешь, кто теперь президент Новой Общины? Наш Давид – президент! Наш Давид, мать!
И Давид опять стоял на коленях перед больной матерью, как тогда, когда был маленьким и горько рыдая, целовал ее холодеющие руки. Но она высвободила свою руку и кротко провела ею по его волосам, словно утешая его.
– Мать! – с тоскою повторил старик. – Ты слышала?
– Да! – прошептала она, – мой… мой Давид… И глаза ее сомкнулись,
……………………………………………………………
Ее похоронили.
Над могилой ее пели древнееврейские гимны, и старый рабби Самуэль из Нейдорфа читал молитвы. Надгробных речей не было. Давид этого не хотел.
Но когда он вернулся с кладбища домой со своими друзьями, он сам заговорил:
– Она была моей матерью. Она была для меня любовью и страданием. Любовь и страдание воплощены были в ней, и у меня затуманивались глаза каждый раз, когда взгляд мой останавливался на ней. Я больше не увижу ее, мою мать. Она была домом нашим и родиной нашей, когда у нас не было еще ни своего угла, ни родины. Она поддерживала нас в несчастьи, потому что она была любовью. Она учила нас смирению, когда Бог помог нам, потому что она была страданием.