Обработно - время свадеб
Шрифт:
– Да как не закисли, Николай Степанович, наши парни вовсе захолостяжились, девок-то на деревне боле совсем не стало, – откликнулась Параскева, тоже поднялась со стула, вино у нее плескалось из рюмки, щеки подрагивали, но радостно светились глаза.
– Ну, дай-то бог тебе, мой крестник, Степан Степанович, и тебе, Люба невестушка, чтобы полон был дом углами, а углы детями.
– Во-о-о-о, – разом, едино выдохнуло застолье. – Крепко сказано.
А председатель, прежде чем выпить, еще крикнул нарочито громко:
– А мы ведь Любовь Владимировну из Кучемы не спустим. Ты как хочешь, Степушка, а не спустим.
– Тоже
Те сидели розовые от волнения, Любина ладошка лежала в Степушкиной лопатистой руке.
– Я боюсь, – опять сказала Люба, невольно клонясь плечом к жениху, а Степушка снова только растерянно улыбнулся и опять промолчал, потому что он все еще раздумывал, а как понять председателевы слова, шутит он или говорит всерьез. Степушка снова и снова взглядывал на Любу, она сидела прямая и торжественная, сквозь смуглоту щек проливался мягкий малиновый румянец. Невеста жила в своих, недоступных Степушке мыслях.
Тетка Матрена словно угадала Любины мысли и, чтобы закруглить их, вдруг сморщилась, будто от зубной боли, ее приятное круглое лицо перекосилось, и она закричала, сияя железными зубами:
– Горько-то как, ой, как горько.
И застолье поддержало тетку Матрену, разом заподнималось, разом заглазело хмельно: это любопытный маленький человечек пробудился в каждой душе.
– Ой, подсластить надо!
– Надо так надо... – Поднялись молодые, сквозь фату Любино лицо брызгало смущением. Степушка двумя ладонями, как берут ковш с водой, чтобы напиться, обнял невестины горячие щеки, заглянул в детские еще глаза. Рот у Любы ждуще приоткрылся, шевелились пересохшие круглые губы, словно желали от чего-то предостеречь, но, как и тогда, около бани, захмелел внезапно Степушка и с жадностью и запойно поцеловал.
– Ай да Степан Степанович, ой, как сладко, – закричали довольные гости: ублажил жених. Снова забыли молодых, кто-то уже выскочил на середину горницы, замолотил каблуками тут же и на лавку сел, но сменила тетка Ксения, одним яростным глазом впилась в застолье, руки кренделем.
Дорогую рыбу ела,В рыбе сердце видела.За кого замуж хотела,Маменька не выдала.Тут и тетка Матрена вылетела, голову в половицы наставила, словно готовилась забодать сестру, и ноги так застучали топотуху, казалось, пол провалится от столь частого перебора.
Поклонишься воронушкеНа чужой сторонушке.Здравствуйте, воронушки,С нашей ли сторонушки?Двери распахнули, с повети топот послышался; кто за стол не зван, толпятся там, заглядывают поочередно в комнаты, перемывают-судачат, кто приглашен да что едят-пьют. Сестра Александра совсем осела на болезненных ногах, голубушка, с подносом выходила несколько раз, поднесла каждому по стопке белого да пирогов свадебных. Вино согрело смотрящих, там тоже гармошка выискалась, запели под высвист частушку:
Меня дроляВ общем, все что-то ели, пили, пели и разговаривали. Уж как умудрялись в таком гомоне и гоготе хитроумно беседовать, трудно сказать. Только Параскева сидела, точно наседка с цыплятами, водила ореховыми глазами по застолью, прислушивалась, о чем беседы ведут. Брат Михаил уже успел «окоченеть» с вина, он ничего не мыслил, глаза остановились, и голова упала на свои готовно подставленные руки меж тарелок со студнем и рыбой. Санька с Колькой подхватили дядю и незаметно уложили в его комнате спать, для него гулянье кончилось.
Дед Геласий тоже разговелся стакашком вина, очки на тяжелых медных проволоках скатились с переносицы на самый кончик, чудом там держатся, у старика на щеках густой гипертонический румянец. Дед Геласий тычет вилкой в студень и не сводит с председателя глаз.
– Ты, Радюшин, высоко себя несешь. Но ты меня не понизишь, не... Крохали себе цену знают.
Но председатель будто и не слыхал старика, как успела заметить Параскева, он сидел одинокий, словно веселье его не касалось, он и жены не видел, хотя она была рядом и локтем касалась его руки и часто поворачивалась к мужу, видно, хотела заговорить. А Радюшин изредка, нарушив общий ритм и не дожидаясь тостов, выпивал рюмку, потом хотел было к Параскеве подсесть, но та, как птица, постоянно снималась со своего стула, если видела, что стол пустеет.
А сейчас Параскева среди всех гостей выделила взглядом Радюшина, заметила, что у него рюмка пустая, крикнула:
– Николай Степанович, вы уж сами за собой ухаживайте... Нюра, Нюра, ты за муженьком-то следи.
А дед Геласий все от Радюшина не отступался, кричал взволнованно:
– Уронить себя боиссе? Ой, смотри, председатель, – старик плохо выговаривал отдельные слова и шепелявил, но эта стопка вина не захмелила его и не сбила с мысли, а только влила храбрости. – Ой, высоко себя несешь над народом. Пришел бы ко мне, милости просим, по-человечьи нать, разве бы я не понял? А ты через кульера со мной разговор ведешь. И не поехал я в твою избу, и правильно сделал.
Тут Радюшина наконец проняли стариковские слова, сквозь пьяный разбег мыслей он ухватился за одну постоянную и крохотную ниточку, ее он уловил сразу, потому что никогда не терял далеко.
– Какой ты народ. Ты кулак. Я к тебе на поклон не пойду. Ты в колхозе ни одного дня не рабатывал. Ты моего отца убил. Забыл? Я к тебе на поклон не пойду... И так скоро помрешь. Ты нашу деревню не застопоришь, – говорил Радюшин, откусывая твердые больные слова.
– Типун тебе на язык. Ты чего мелешь? – толкнула Радюшина жена. – Время-то сколько прошло, все забылось и быльем поросло. Есть чего вспоминать.
– А ты помолчи. Если не понимаешь. Если бы твоего батю вот так, зверски.
– А если бы к тебе в дом забрались, как тати, и все подмели? – закричал тонко дед Геласий. – Какие мы были кулаки? Нас восьмеро братьев было, а три коровы да лошадь в хозяйстве. Как отделились, мне даже телки не досталось... Пошто меня прозвали Мокро Огузье, я ведь из озер не вылезал. Отец твой всех равнял, и ты под один гребень чешешь. Высоко несешь себя, да долго падать. Я-то ничего нынче не боюсь, я-то вот-вот помру.