Обреченные пылать
Шрифт:
У Генри и Ширли не было детей, зато у Элизабет было две дочери одна другой краше. Роканера, старшая дочь, работающая стриптизершей в Лондоне, дружила с головой куда лучше своей матери и сестры. Не смотря на свою профессию, Роканера была неплохой женщиной – по крайней мере я уважала её за честность. Вторая же дочь Элизабет, Хлоя, была сущим ходячим наказанием своей матери и, что-то мне подсказывало, что она являлась точным отражением её собственной молодости.
Генри буквально запутался в сетях Элизабет, а когда понял это, было уже поздно – Элизабет, вместе со своей младшей дочерью, на данный момент пребывающей на шестом месяце беременности, переехала под крышу, которую ему благодушно и безвозмездно уже несколько лет предоставлял мой отец. Моему отцу, собственно, уже давно было безразлично, что именно
Став соседками, Ширли и Элизабет начали бессмысленную и беспощадную войну за территорию, которая им даже не принадлежала. Ширли не желала отдавать Элизабет дом Генри, Элизабет же, в свою очередь, жаждала заполучить эти заманчивые квадратные метры. И только Генри оставался в стороне, не обременяя себя войной за территорию, которая, по факту, принадлежала ему.
Все любили Генри за его добрую душу, но его добродушие зачастую перерастало в мягкотелость. Ему давно следовало вышвырнуть Ширли с её приживальцем из своего дома и избавиться от глупостей со стороны Элизабет и её младшей дочери, но он словно не находил в себе сил сказать твёрдое “нет” всем тем вздорным женщинам, которые облепили его, словно злобные осы бесплатный мёд.
В сложившейся ситуации мне хотелось защитить всех своих близких людей, однако я сомневалась в том, что в силах защитить хотя бы себя. Я была правнучкой, внучкой, дочерью, сестрой и даже тётей, но едва ли я справлялась на отлично хотя бы с одной из этих многочисленных ролей. Все эти роли – это одно единое я, раздробленное на острые осколки. Кажется, у меня в душе никогда уже не будет покоя. А всё потому, что осколки прежде были цельной мозаикой, от которой внезапно отделились и потерялись пазлы, без которых картина уже никогда не сможет стать прежней.
Глава 6.
Одной из причин, почему я променяла аренду квартиры в Лондоне на аренду “спичечного коробка” в глухомани под столицей, была моя прабабушка. Амелии Грэхэм без трех месяцев было девяносто три года и, хотя она держалась бодрячком, Элизабет вздумалось поднять в нашей семье тему дома престарелых. Прабабушка не требовала к себе особого внимания или ухода, обладая в свои девяносто два невероятно трезвым умом и отточенной способностью передвигаться по дому со скоростью полуторагодовалого ребенка – то есть достаточно быстро, чтобы самостоятельно организовывать себе завтраки, обеды и ужины. Отец и Генри наотрез отказались сдавать свою бабушку по отцовской линии в дом престарелых, но Элизабет всё ещё грела свои грязные надежды, с жадностью смотря на квадратные метры Амелии.
– Эта нехорошая женщина хочет забрать мою комнату, – смиренно улыбнулась бабушка, сидя в своем кресле-качалке напротив небольшого окна, за которым виднелся березняк. – Этот дом построил мой муж, в нем я родила своего сына, воспитала внуков и увидела правнуков, у которых уже есть свои дети. Элизабет больше не заговаривает с Генри о доме престарелых, но я знаю, что она ждёт моего исчезновения, чтобы отдать мою комнату своей беременной дочке. Она говорила об этом Хлое на кухне, не заметив моего появления. По крайней мере эта алчная женщина боится того, что если меня отдадут в дом престарелых, я начну отдавать свою пенсию тебе… О, мой бедный внук! Когда же Генри уже наконец хватит ума и душевных сил выпроводить этих бездельниц из нашего дома?!
…За последние десять лет наш дом изменился до неузнаваемости – только спальня родителей по прежнему оставалась спальней родителей. Генри переехал в пустующую комнату моих братьев, позже подселил к себе Элизабет, а еще немногим позже Жасмин и Мию переселили из спальни для девочек, в которой прошло всё моё детство с сёстрами, на первый этаж в маленькую комнатушку, которая всю жизнь, сколько себя помню, принадлежала прабабушке. Нашу же детскую, просторную комнату, отдали Хлое и её еще не родившемуся ребёнку, поясняя это тем, что её животу нужно больше пространства, чем моим племянницам. Бабушку же переселили на чердак, перед этим утеплив его и настроив открытый лифт – по-другому сюда подняться либо спуститься было невозможно.
По факту бабушка жила в отдельной части дома, где её никто не мог побеспокоить, и она, в свою очередь, никого не беспокоила. Каждый день она наматывала круги по чердаку, трижды в день спускаясь на кухню, чтобы приготовить себе, а иногда и ближайшим родственникам, чего-нибудь съестного. Элизабет умела готовить только самые простые блюда вроде яичницы или макарон, зато бабушка готовила так, как, пожалуй, никто больше не умеет готовить во всей Британии. Это было не удивительно – её руки кормили не одно поколение нашей семьи. Приготовление еды разбавляло её преклонную старость тремя-четырьмя часами в сутки, еще пару часов занимали Жасмин и Мия, обожающие бабушкины рецепты, сказки, и её “таинственный” чердак, переполненный чудокаватыми вещицами из прошлых веков и всё равно остающийся достаточно просторным для тихой старости. Старалась не забывать заглядывать в гости к бабушке и я, регулярно приходила к ней в гости моя сестра Пени со своей семьей, остальные и так не давали о себе забыть, а некоторые не давали от себя и отдохнуть, хотя всем и хотелось бы того. Едва ли бабушка чувствовала себя одинокой, но я не решалась у нее спросить об этом напрямую, возможно, боясь услышать противоречащий моим желаниям ответ.
– Все мы одиноки, – лежа на диване в пижаме в виде коротких хлопковых шорт и белого топа, Нат выпустила струю сигаретного дыма в потолок, в ответ на мои мысли на счёт Амелии. – Ей ещё повезло, что у неё есть родственники, которые задумываются о подобном.
– Едва ли состояние в родственных связях со мной можно считать везением, – криво ухмыльнулась я, сидя справа от входной двери на деревянном столике, который мы с Нат обычно использовали для прессы. Мы договорились не курить в стенах дома, чтобы мебель не пропахла дымом, но на улице начался дождь, а у Нат сегодня был сложный день, так что выкурить одну сигарету в гостиной сегодня для неё не считалось преступлением. Я тоже хотела курить, но сегодня решила воздержаться. В конце концов в моей жизни бывали дни и похуже, да и я была уверена в том, что сигареты мне ещё понадобятся.
– Ненавижу подростков, – совершенно спокойным тоном произнесла Нат, запустив очередное кольцо дыма в потолок.
Натаниэль – так звучало полное имя моей соседки. Во всем мире данная форма имени официально признана мужской, но история о том, как так получилось, что такую красивую девочку назвали звонким мужским именем и, впоследствии, не переименовали, слишком длинная, а я сегодня не способна на длинные истории.
Нат работала учителем французского языка в местной старшей школе. Пожалуй, она была самым брутальным учителем французского, которого я только встречала на своем пути – до встречи с ней еще никто в моей практике не произносил летящий французский словно мотодор на корриде. Подростки при виде её трепетали – ею восхищались и её боялись, с ней хотели дружить сопливые девчонки и мечтали переспать прыщавые девственники. Она была эталоном современного учителя, грозой среди коллег-старпёров и подражанием для молодых практикантов. Сегодня какой-то очередной влюблённый в неё подросток вложил в её учительский журнал анонимное любовное послание и, честно говоря, ему повезло, что он решил остаться анонимом – иначе бы Нат заставила его съесть его наивную писанину вместе со всеми его грамматическими неточностями. “…Chaque jour je pense `a toi, j'aime ton sourire et je r^eve de te rencontrer dans le coulloir de l''ecole…”. По-видимому парнишка хотел донести до Нат то, что он каждый день думает о ней, наслаждается её улыбкой и мечтает о встрече с ней на школьном коридоре.
– Он либо заика, либо страдает хронической, неконтролируемой страстью к удвоенным согласным, – недовольно хмурила лоб Нат. – Я не для того учу этих недоумков, чтобы они даже любовное послание без ошибок написать не могли.
Я хотела сказать, что парень всего лишь опис'aлся в одном-единственном слове “coulloir”, почему-то совершенно необъяснимо доставив лишнее “l”, однако я вспомнила построение единственного предложения в его записке и пришла к выводу о том, что составить его можно было бы более грамотно, потому и не стала тратить свои силы на защиту таинственного анонима.