Обретение счастья
Шрифт:
— Чей? Мой! Раз живет у меня — стало быть, мой.
— Живет, — повторил гость. — Ему с год. Знает он, где живет? А хозяйка где, мать?
— Этого и я, брат, не знаю, — спокойно отозвался Паюсов. — Моих уже, считай, под тридцать набралось, моей фамилии, молодец к молодцу! Лет до трех держу, потом в деревню! Бывает четверо-пятеро в доме толкутся.
Май-Избай силился понять, смешно моргал глазами, и старик, как бы пожалев его, объяснил:
— Подкидыши они, понял? Что ни год подбираю на Невке. Родителям не нужны, а мне — забота… Иной, правда, за перевоз накинет: «На тебе, Иван Власьич, на сирот твоих». Так и содержу. Вырастут — соберу у себя, на флот отдам. Люди будут!
— На флот ведь!.. А надо мной
— Город наш такой, — помедлив, сказал старик в свое оправдание. — Трудно человеку верить. Князья у нас живут, цари, бродяги, чиновники… татары, немцы, шведы, финны, — город, что Вавилон. И о воле каждый по-своему судит. Ну, а ты правильно оказал: на корабле вольготней. Еще толкуют о «крестьянской воле», но до той воли трудно дожить, а будет!..
— Неужто будет? — удивился Май-Избай.
— А как же не быть, коли люди сами неволю, как личину сбросят, коли сами на ноги встанут. Попробуй, помешай им. А наш-то северный, архангелогородский, человек первый к воле тянется… Только о ком говорю? Не о барской челяди. Без барина что швейцару делать? За кем дверь закрывать? О тех говорю, кто себя в этой жизни нашел и за дешевой копейкой не погнался.
Они много в этот день говорили о том, как понимать волю, и расстались довольные друг другом. Постепенно подружились. Обещал Паюсов вскоре помочь двоюродному племяннику, — выпросить для него место на корабле, уходящем в плаванье. И сделал это, встретив Михаила Петровича на перевозе.
Летом выпало Май-Избаю и Скукке вместе плавать на корабле в балтийских водах, а осенью, возвратясь, числился Май-Избай в экипажной команде помощником тиммермана.
Приходил он теперь запросто с товарищами своими к старику Паюсову. Кроме земляка Скукки, бывали с ним матрос Киселев из Казани и архангелогородец Данила Анохин.
Анохин был из «зуйков», — так обычно звали поморы мальчиков, поступивших в услужение, уподобляя их той ничем не приметной серенькой птичке, вечно кружащейся на промыслах, там, где ловят рыбу. Данилка-«зуек», помогая рыбакам, получал за лето пуда два сушеных тресковых голов, старые сапоги и сколько хотел битой береговой птицы одного с собой имени. Птицу эту он всегда отгонял, думая, неужели и сам он такой же прожорливый и надоедливый. Попав в матросы, он обрел этакую показную степенность, стараясь ходить вразвалку, медленно, и все потому, чтобы не быть похожим на эту ненавистную, всегда мечущуюся птицу. О южном материке Данилка слышал много поморских сказаний и утверждал, что стоит лишь выследить, куда идет кит, — и подплывешь к этому материку. Анохин знал грамоту и читал Киселеву поморскую книгу в жестяных «щипках» на страницах — она пахла рыбой и морской солью — о мурманском рыбаке Фроле Жукове, ходившем во святые места и в Италию. Анохин был белокур, приземист, Киселев — смугл и тонок; сразу видно «с разных полюсов», говорили о них. Но из каких только краев не было в экипажной казарме: татары, финны, эстонцы, — прав Паюсов, в Петербурге, как в Вавилоне!..
Киселев отнюдь не держал себя начальнически, но старик Паюсов чувствовал мягкую его, неусыпную власть над товарищами, потому ли, что было у юноши на душе спокойнее и устроеннее, чем у них, и в нужный момент спокойствие это заменяло опыт? Киселев оказался из тех «бывальцев», которые, собственно, еще нигде и не бывали, но привыкли, ничему не удивляться, столь много постигли они по книгам. От этого была в нем чудесная ласковость к людям, ничем не омраченная чуткость и вместе с тем какая-то обостренность восприятия. По Невскому он ходил словно по первопутку, а здесь, в доме Паюсова,
Плакал младенец в люльке, напуганный голосами, его брали на руки матросы. Боязливо жалась у дверей пришедшая к старику «баба-неуделка», так звали Маркеловну, расторопную вдову из слободки, поочередно помогавшую в холостых матросских домах по хозяйству. Чадила лампа, косматые тени метались на стенах, завешанных иконами и лубками, хлопал ставнями ветер, и где-то на перевозе ожидали Паюсова. Но старику ни до чего не было дела! Он весь отдавался песне. Только проводив гостей, выходил на ночь к инвалидной своей команде, притихший и поласковевший, словно после молебствия.
Прошел месяц с того дня, когда встретил Паюсов Михаила Петровича на перевозе. Зима, наконец, вошла в силу. Река лежала в снегу, свернувшись калачиком, отделенная от берега еле заметной кромкой. Снег завалил дороги, запорошил дома и поднялся над берегом огромной горой. В морозном воздухе стали отчетливее слышны гудки мастерских, расположенных на берегу, и звон колокольцев. Тройки мчались через Охту мимо верфи и экипажных казарм.
Однажды лейтенанту Лазареву сказали, что его ждут выстроенные на палубе матросы, готовившие корабли в плаванье.
— С вами просятся в вояж, добровольцами, — доложил дежурный офицер.
Был вечер. Лазарев в шубе, накинутой поверх шинели, вышел к матросам и, вглядываясь в темную, замершую при его приближении шеренгу, спросил:
— Знаете ли, что ждет вас, братцы? Куда проситесь, на что идете?
— Так точно, ваше благородие, знаем! — раздалось в ответ.
— Землю искать, ваше благородие! — ответил Абросим Скукка.
Его поддержали:
— Нашли же мы, русские, земли в Америке, населили их…
— Мы, русские! — повторил вслед за ними Лазарев. Он твердо решил не брать на корабль иностранцев и теперь разговор с матросами как бы укреплял его в этом решении.
— Есть ли среди вас матрос Май-Избай?
Он помнил просьбу Паюсова и хотел, чтобы Май-Избай рассказал здесь о себе и своих товарищах.
Май-Избай вышел вперед и вдруг в охватившем его волнении снял шапку. Сзади что-то шепнули ему, но он не слышал, голосом сильным и звонким, как бы давая клятву, сказал:
— Крепостной я, помещика Топоркова дворовый, учился в городе, в матросы взят. Примите к себе, ваше благородие, ничего не страшусь, одного только: на берегу остаться… И они также… — Он показал взглядом на товарищей.