Обрыв
Шрифт:
– Что ж ты, пишешь стихи?
– Нет… – с досадой сказал Райский, – стихи – это младенческий лепет. Ими споешь любовь, пир, цветы, соловья… лирическое горе, такую же радость – и больше ничего…
– А сатира? – возразил Леонтий, – вот, постой, вспомним римских старцев…
Он пошел было к шкафу, Райский остановил его.
– Сиди смирно, – сказал он. – Да, иногда можно удачно хлестнуть стихом по больному месту. Сатира – плеть: ударом обожжет, но ничего тебе не выяснит, не даст животрепещущих образов, не раскроет глубины жизни с ее тайными пружинами, не подставит зеркала… Нет,
– Так ты пишешь роман… о чем же?
Райский махнул рукой.
– И сам еще не знаю! – сказал он.
– Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу – всё в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты писал!.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства!.. Это газетная литература!
– Ах ты, старовер! как ты отстал здесь! О газетах потише – это Архимедов рычаг: они ворочают миром…
– Ну уж мир! Эти ваши Наполеоны да Пальмерстоны…
– Это современные титаны: Цесари и Антонии… – сказал Райский.
– Полно, полно! – с усмешкой остановил Леонтий, – разве титаниды, выродки старых больших людей. Вон почитай, у monsieur Шарля есть книжечка. «Napoleon le petit», [83] Гюго. Он современного Цесаря представляет в настоящем виде: как этот Регул во фраке дал клятву почти на форуме спасать отечество, а потом…
83
«Наполеон Малый» (фр.).
– А твой титан – настоящий Цесарь, что: не то же ли самое хотел сделать?
– Хотел, да подле случился другой титан – и не дал!
– Ну, мы затеяли с тобой опять старый, бесконечный спор, – сказал Райский, – когда ты оседлаешь своего конька, за тобой не угоняешься: оставим это пока. Обращусь опять к своему вопросу: ужели тебе не хочется никуда отсюда, дальше этой жизни и занятий?
Козлов отрицательно покачал головой.
– Помилуй, Леонтий; ты ничего не делаешь для своего времени, ты пятишься, как рак. Оставим римлян и греков – они сделали свое. Будем же делать и мы, чтоб разбудить это (он указал вокруг на спящие улицы, сады и дома). Будем превращать эти обширные кладбища в жилые места, встряхивать спящие умы от застоя!
– Как же это сделать?
– Я буду рисовать эту жизнь, отражать, как в зеркале, а ты…
– Я… тоже кое-что делаю: несколько поколений к университету приготовил… – робко заметил Козлов и остановился, сомневаясь, заслуга ли это? – Ты думаешь, – продолжал он, – я схожу в класс, а оттуда домой, да и забыл? За водочку, потом вечером за карты или трусь у губернатора по вечерам: ни-ни! Вот моя академия, – говорил он, указывая на беседку, – вот и портик – это крыльцо, а дождь идет – в кабинете: наберется ко мне юности, облепят меня. Я с ними рассматриваю рисунки древних зданий, домов, утвари, – сам черчу, объясняю, как, бывало, тебе: что сам знаю, всем делюсь. Кто постарше, с теми вперед заглядываю, разбираю им Софокла, Аристофана. Не все, конечно; нельзя всего: где наготы много, я там прималчиваю… Толкую им эту образцовую жизнь, как толкуют образцовых поэтов: разве это теперь уж не надо никому? – говорил он, глядя вопросительно на Райского.
– Хорошо, да все это не настоящая жизнь, – сказал Райский, – так жить теперь нельзя. Многое умерло из того, что было, и многое родилось, чего не ведали твои греки и римляне. Нужны образцы современной жизни, очеловечивания себя и всего около себя. Это задача каждого из нас…
– Ну, за это я не берусь: довольно с меня и того, если я дам образцы старой жизни из книг, а сам буду жить про себя и для себя. А живу я тихо, скромно, ем, как видишь, лапшу… Что же делать? – Он задумался.
– Жизнь «для себя и про себя» – не жизнь, а пассивное состояние: нужно слово и дело, борьба. А ты хочешь жить барашком!
– Я уж сказал тебе, что я делаю свое дело и ничего знать не хочу, никого не трогаю и меня никто не трогает!
– Ты напоминаешь мне Софью, кузину: та тоже не хочет знать жизни, зато она – великолепная кукла! Жизнь достанет везде, и тебя достанет! Что ты тогда будешь делать, не приготовленный к ней?
– Что ей меня доставать? Я такой маленький человек, что она и не заметит меня. Есть у меня книги, хотя и не мои… (он робко поглядел на Райского). Но ты оставляешь их в моем полном распоряжении. Нужды мои не велики, скуки не чувствую; есть жена: она меня любит…
Райский посмотрел в сторону.
– А я люблю ее… – добавил Леонтий тихо. – Посмотри, посмотри, – говорил он, указывая на стоявшую на крыльце жену, которая пристально глядела на улицу и стояла к ним боком, – профиль, профиль: видишь, как сзади отделился этот локон, видишь этот немигающий взгляд? Смотри, смотри: линия затылка, очерк лба, падающая на шею коса! Что, не римская голова?
Он загляделся на жену, и тайное умиление медленным лучом прошло у него по лицу и застыло в задумчивых глазах. Даже румянец пробился на щеках.
Видно было, что рядом с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам не знал, чем он так крепко связан с жизнью и с книгами, не подозревал, что если б пропали книги, не пропала бы жизнь, а отними у него эту живую «римскую голову», по всей жизни его прошел бы паралич.
«Счастливое дитя! – думал Райский, – спит и в ученом сне своем не чует, что подле него эта любимая им римская голова полна тьмы, а сердце пустоты, и что одной ей бессилен он преподать „образцы древних добродетелей“!»
IX
Уж на закате вернулся Райский домой. Его встретила на крыльце Марфенька.
– Где это вы пропадали, братец? Как на вас сердится бабушка! – сказала она, – просто не глядит.
– Я у Леонтья был, – отвечал он равнодушно.
– Я так и знала; уж я уговаривала, уговаривала бабушку – и слушать не хочет, даже с Титом Никонычем не говорит. Он у нас теперь, и Полина Карповна тоже. Нил Андреич, княгиня, Василий Андреич присылали поздравить с приездом…
– Им что за дело?