Обскура
Шрифт:
Но никогда еще он не чувствовал себя ближе к гибели, чем совсем недавно, когда кучер зажал ему рукой рот. В течение нескольких секунд Анж был уверен, что ему конец, но тут кучер убрал руку и негромко велел ему убираться ко всем чертям. Дважды повторять не пришлось: Анж соскочил с багажной платформы и опрометью помчался к деревьям. Через некоторое время до него донесся скрип закрывающихся ворот и щелканье кнута. Когда Анж наконец рискнул выглянуть из своего убежища, то увидел удаляющийся экипаж и темную громаду замка, в котором светилось несколько окон. Подняв голову, он различил двух каменных грифонов, сидящих на каменных столбах по обе стороны ворот.
Теперь оставалось только одно: как можно скорее добраться до Парижа и рассказать обо всем доктору Корбелю. Дрожа от страха в почти
Фонарей, горевших по обе стороны железнодорожных путей, становилось все больше. Затем раздался оглушительный скрежет. Анж заткнул уши. Слева от него железнодорожная насыпь сменилась платформой. В последний раз заскрежетали тормоза, и наконец поезд остановился. Анж спрыгнул на перрон. Оглушительный звук свистка заставил его вздрогнуть. К нему приближался контролер в униформе. Анж помчался по перрону, лавируя среди пассажиров. Добежав до начала платформы, где стоял еще дымящийся паровоз, он обернулся. Контролер его больше не преследовал. Анж торопливо направился к выходу из вокзала. Несколько пассажиров с удивлением взглянули на промокшего насквозь мальчишку в котелке, который был ему явно велик, но большинство из них были слишком заняты своими заботами, чтобы обращать на него внимание. Огромные вокзальные часы показывали одиннадцать.
Выйдя из дверей вокзала на верхнюю площадку наружной лестницы, он попытался прикинуть, сколько потребуется времени, чтобы добраться до доктора Корбеля. Приступ кашля, более мучительный, чем предыдущие, заставил его согнуться пополам. Отдышавшись, он тронулся в путь.
Глава 41
Он действовал крайне поспешно после визита психиатра, но, по крайней мере, не был обманут ложным поводом, который привел его в Форже: якобы его интересовало, насколько бред его пациентки соответствует действительности. На самом деле его интересовало совсем другое… Стало быть, помещение матери в клинику Бланша было ошибкой. Мало того, что это оказалось бесполезно, так еще и рискованно. Но у него не было ни мужества, ни энергии для того, чтобы принять решение более… радикальное. Он мог бы также заточить ее здесь, в Форже. Она не докучала бы ему, особенно если бы он поселил ее не в замке, а в одном из парковых павильонов. Его мать… Нужно было решиться на то, чтобы радикально ее изолировать. Потому что вопросы ее лечащего врача были предвестием других — более настойчивых, более прямых, менее… тактичных. И разумеется, задаваемых совсем другими людьми.
Вымысел врача о том, что ему, видите ли, срочно нужно прояснить некоторые события из прошлого пациентки, не выдерживал никакой критики. Какая наглость — явиться с расспросами прямо к нему в дом! Да еще со стороны какого-то незначительного медицинского ассистента… Откуда он вообще взялся? Неотесанный тип, похожий на крестьянина… Итак, Бланш доверил его мать заботам крестьянина, который забил себе голову новыми медицинскими теориями. Можно подумать, он в них разбирается!
Но сейчас, в мастерской, все эти проблемы отошли на задний план. В течение нескольких недель он собрал все необходимые элементы декора и аксессуары, представленные на картине, — шаль с золотой бахромой и цветочными узорами, домашние туфельки, браслет, черную бархатную ленточку с жемчужным кулоном, серьги, бледно-розовое платье и косынку для негритянки, букет из искусственных цветов (которые всегда выглядели должным образом), а также темно-зеленые занавески и шоколадного цвета бумажное полотнище с ромбическим узором из выходящих из золотых кругов лавровых ветвей, что составляло фон картины. И еще один элемент, которым он особенно гордился, — чучело черной кошки с выгнутой спиной и поднятым вверх хвостом — точно в таком же виде, как на картине. Он настолько стремился к точности, что даже попросил таксидермиста вставить ей желтые стеклянные глаза: конечно, на фотографии их не будет видно, но ему это было нужно для полного удовлетворения.
Все
Олимпия, преуспевшая кокотка, куртизанка или дама полусвета, чье имя являлось отсылкой к греческой мифологии — названию горы Олимп, обители богов… Явление шлюхи в образе богини стало одной из причин грандиозного скандала, разразившегося вокруг картины.
Свою собственную «Олимпию» он некоторое время держал при себе, как держат в живорыбном садке лангустов, перед тем как съесть. Так он мог постоянно наблюдать за ней — в разных нарядах, разных образах. Мог смотреть, как она двигается, следить за ее взглядом, жестами, слушать, как она говорит и смеется. Эта маленькая комедия в конце концов начала ему даже нравиться, хотя он и не думал отменить жестокий финал — но, конечно, не мог предвидеть, что этот финал настанет так скоро. В течение нескольких последних месяцев у него создалось впечатление, что чем больше он на нее смотрит, чем больше ее узнает, тем лучше сможет сохранить ее образ для вечности.
Лишь один вопрос не давал ему покоя: как сумел этот ничтожный психиатришка что-то заподозрить? Ведь его неслыханный по своей наглости демарш был явно продиктован серьезными подозрениями.
Может быть, виной тому Клод, который где-то допустил промах? Проявил слишком много самостоятельности? Зачем ему понадобилось похищать ту актрису? Все его избыточное рвение… Очевидно, Клод оказался уязвимым местом в его броне. Слишком болтлив, слишком хвастлив, слишком самоуверен… Слишком вульгарен. Но без него он никак не мог обойтись. Никогда бы он сам не смог снабжать себя моделями. Той единственной, с которой он сблизился по собственной инициативе, была Обскура.
Но Клод заставлял его дорого платить за свои услуги — и в прямом, и в переносном смысле. В его карманы перешло целое состояние. А если к этим суммам присоединится еще и надбавка за риск быть разоблаченным, его аппетиты станут и вовсе чудовищными. Этого нельзя допустить — несмотря на свою жажду славы, он не хотел достичь ее именно таким путем.
Много раз он спрашивал себя, а не начать ли и в самом деле работать в одиночку. Но нет, он никогда бы не сумел с такой легкостью приближаться к незнакомым женщинам, заговаривать с ними, приглашать их к себе, увозить, ломать всю эту гнусную комедию — а потом усыплять их с помощью хлороформа, привязывать к креслу и зажигать угольную печь… Не говоря уже о том, что от тел потом нужно было избавляться, — эту грязную работу он также сам не мог делать.
Клод считал его своим вечным должником — еще и из-за сифилиса. Его молочный брат… Страшная болезнь, которая унесла его отца, передалась не только ему, но и Клоду, сыну их общей кормилицы, которая заразилась от него во время кормления… Так что они братья вдвойне, как часто говорил Клод с недобрым смехом, но он в ответ даже ни разу не улыбнулся. Озлобленность Клода еще выросла с тех пор, как у него появилась эта отвратительная язва во рту, уже изуродовавшая ему верхнюю челюсть.
Да, Клод был его слабым местом, но в то же время он всегда превосходно выполнял его указания и, конечно, не имел ни малейшего желания быть обнаруженным. Заключив эту сделку, он словно подписал договор с дьяволом.
Была еще Обскура — через нее тоже могла просочиться какая-то информация. Обскура знала о его интересе к картинам Мане. Может быть, она слышала о той реконструкции «Завтрака на траве», которая была обнаружена в Отей… Она могла рассказать доктору, к которому ходила на прием, а после была с ним в «Фоли-Бержер», о «живой картине», для которой сама позировала в доме терпимости. А этот доктор — кто знает? — мог быть знаком с психиатром, лечащим его мать, этим… как бишь его? Рошем. И вот доктор Рош заметил связь между рассказами своего приятеля и бредом своей пациентки… А приятель обратил внимание на параллель между «Завтраком на траве» в Отей и «Олимпией» в доме терпимости. Он ведь вроде бы еще и художник-любитель…