Обыкновенная история
Шрифт:
Сурков, разиня рот, поглядел на него, потом на Тафаеву.
– Я переменюсь с ним: я предложу ему кресло, – сказал он.
– Попробуйте.
Бородач и руками и ногами.
– Покорно вас благодарю! – сказал Сурков Петру Иванычу, косясь на Александра, – этим я вам обязан.
– Не стоит благодарности. Да не хочешь ли в мою ложу? нас только двое с женой: ты же давно с ней не видался: поволочился бы.
Сурков с досадой отвернулся от него. Петр Иваныч тихонько уехал. Юлия посадила Александра подле себя и говорила с ним целый час. Сурков вмешивался несколько раз в разговор, но как-то некстати. Заговорил что-то о балете и получил в ответ да, когда надо было сказать нет, и наоборот: ясно, что его не слушали.
– Я уезжаю! – сказал он наконец выразительно. – Прощайте!
В этих словах слышалась худо скрытая досада.
– Уже! – отвечала она покойно. – Завтра дадите взглянуть на себя в ложе хоть на одну минуту?
– Какое коварство! Одну минуту, когда знаете, что за место подле вас я не взял бы места в раю.
– Если в театральном, верю!
Ему уж не хотелось уезжать. Досада его прошла от брошенного Юлиею ласкового слова на прощанье. Но все видели, что он раскланивался: надо было поневоле уходить, и он ушел, оглядываясь как собачонка, которая пошла было вслед за своим господином, но которую гонят назад.
Юлии Павловне было двадцать три, двадцать четыре года. Петр Иваныч угадал: она в самом деле была слабонервна, но это не мешало ей быть вместе очень хорошенькой, умной и грациозной женщиной. Только она была робка, мечтательна, чувствительна, как большая часть нервных женщин. Черты лица нежные, тонкие, взгляд кроткий и всегда задумчивый, частию грустный – без причины или, если хотите, по причине нерв.
На мир и жизнь она глядела не совсем благосклонно, задумывалась над вопросом о своем существовании и находила, что она лишняя здесь. Но, боже сохрани, если кто, даже случайно, проговаривался при ней о могиле, о смерти – она бледнела. От ее взгляда ускользала светлая сторона жизни. В саду, в роще она выбирала для прогулки темную, густую аллею и равнодушно глядела на смеющийся пейзаж. В театре смотрела всегда драму, комедию редко, водевиль никогда; зажимала уши от доходивших до нее случайно звуков веселой песни, никогда не улыбалась шутке.
В другое время черты ее лица выражали томление, но не страдальческое, не болезненное, а томление будто неги. Видно было, что она внутренне боролась с какою-нибудь обольстительною мечтою – и изнемогала. После такой борьбы долго она была молчалива, грустна, потом вдруг впадала в безотчетно веселое расположение духа, не изменяя, однако же, своему характеру: что веселило ее – не развеселило бы другого. Все нервы! А послушать этих дам, так чего они не скажут! слова: судьба, симпатия, безотчетное влечение, неведомая грусть, смутные желания – так и толкают одно другое, а кончится все-таки вздохом, словом «нервы» и флакончиком со спиртом.
– Как вы угадали меня! – сказала Тафаева Александру при прощанье. – Из мужчин никто, даже муж, не могли понять хорошенько моего характера.
А дело в том, что чуть ли Александр и сам не был таков. То-то было раздолье ему!
– До свиданья.
Она подала ему руку.
– Надеюсь, что теперь вы без дядюшки найдете ко мне дорогу? – прибавила она.
Настала зима. Александр обыкновенно обедал по пятницам у дяди. Но вот уж прошло четыре пятницы, он не являлся, не заходил и в другие дни. Лизавета Александровна сердилась; Петр Иваныч ворчал, что он заставлял понапрасну ждать себя лишние полчаса.
А между тем Александр был не без дела; он исполнял поручение дяди. Сурков уж давно перестал ездить к Тафаевой и везде объявил, что у них все кончено, что он разорвал с ней связь. Однажды вечером – это было в четверг – Александр, воротясь домой, нашел у себя на столе две вазы и записку от дяди. Петр Иваныч благодарил его за дружеское усердие и звал на другой день, по обыкновению, обедать. Александр задумался, как будто это приглашение расстроивало его планы. На другой день, однако же, он пошел к Петру Иванычу за час до обеда.
– Что с тобой? совсем тебя не видать? забыли нас? – закидали его вопросами и дядя и тетка.
– Ну! удружил, – продолжал Петр Иваныч, – сверх ожидания! а скромничал: «Не могу, говорит, не умею!» – не умеет! Я хотел давно повидаться с тобой, да тебя нельзя поймать. Ну, очень благодарен! Получил вазы в целости?
– Получил. Но я их назад пришлю.
– Зачем? ни, ни: они по всем правам твои.
– Нет! – сказал Александр решительно, – я не возьму этого подарка.
– Ну, как хочешь! они нравятся жене: она возьмет.
– Я не знала, Александр, – сказала Лизавета Александровна с лукавою улыбкой, – что вы так искусны на эти дела… мне ни слова…
– Это дядюшка придумал, – отвечал сконфуженный Александр, – я тут ровно ничего, он и меня научил…
– Да, да, слушай его: он сам не умеет. А так обработал дельце… Очень, очень благодарен! А дуралей-то мой, Сурков, чуть с ума не сошел. Насмешил меня. Недели две назад тому вбегает ко мне сам не свой: я сейчас понял, зачем, только не показываю виду, пишу, будто ничего не знаю. «А! это ты, говорю: что скажешь хорошего?» Он улыбнулся, хотел притвориться покойным… а у самого чуть не слезы на глазах. «Ничего, говорит, хорошего: я приехал к вам с дурными вестями». Я поглядел на него будто с удивлением. «Что такое?» – спрашиваю. «Да о вашем, говорит, племяннике!» – «А что? ты пугаешь меня, скажи скорей!» – спрашиваю я. Тут спокойствие его лопнуло: он начал кричать, беситься. Я откатился от него с креслами – нельзя говорить: так и брызжет. «Сами, говорит, жаловались, что он мало занимается, а вы же его и приучаете к безделью». – «Я?» – «Да, вы: кто его познакомил с Julie?» Надо тебе сказать, что он со второго дня знакомства с женщиной уж начинает звать ее полуименем. «Что ж за беда?» – говорю я. «А та беда, говорит, что он у ней теперь с утра до вечера сидит…»
Александр вдруг покраснел.
– Видишь ведь, как лжет от злости, думал я, – продолжал Петр Иваныч, поглядывая на племянника, – станет Александр сидеть там с утра до вечера! об этом я его не просил; так ли?
Петр Иваныч остановил на племяннике свой холодный и покойный взор, который показался Александру просто огненным.
– Да… я иногда… захожу… – бормотал Александр.
– Иногда – это разница, – продолжал дядя, – я так и просил; не каждый же день. Я знал, что он лжет. Что там делать каждый день? соскучишься!
– Нет! она очень умная женщина… прекрасно воспитана… любит музыку… – говорил Александр невнятно, с расстановкою, и почесал глаз, хотя он не чесался, погладил левый висок, потом достал платок и отер губы.
Лизавета Александровна пристально, украдкою, взглянула на него, отвернулась к окну и улыбнулась.
– А! ну, тем лучше, – сказал Петр Иваныч, – если тебе не было скучно; а я все боялся, не наделал ли я тебе неприятных хлопот. Вот я говорю Суркову: «Спасибо, милый, что ты принимаешь участие в моем племяннике; очень, очень благодарен тебе… только не преувеличиваешь ли ты дела? Беда не так еще велика…» – «Как не беда! – закричал он, – он, говорит, делом не занимается; молодой человек должен трудиться…» – «И это не беда, говорю я, – тебе что за нужда?» – «Как, говорит, что за нужда: он вздумал действовать против меня хитростями…» – «А, вот где беда!» – стал я дразнить. «Внушает, говорит, Юлии черт знает что про меня… Она совсем теперь переменилась ко мне. Я проучу его, молокососа, – извини, повторяю его слова, – где, говорит, ему со мной бороться? он только клеветой взял; надеюсь, что вы вразумите его…» – «Пожурю, – говорю я, – непременно пожурю; только, полно, правда ли это? чем он тебе надосадил?» Ты ей там цветы, что ли, дарил?.. – Петр Иваныч опять остановился, как будто ожидая ответа. Александр молчал. Петр Иваныч продолжал: – «Как, говорит, неправда? зачем он ей каждый день букет цветов носит? теперь, говорит, зима… чего это стоит?.. я знаю, говорит, что значат эти букеты». Вот что, подумал я сам про себя, свой-то человек: нет, я вижу, родство не пустая вещь: стал ли бы ты так хлопотать для другого? «Только точно ли каждый день? – говорю я. – Постой, я спрошу его: ты, пожалуй, солжешь». И верно соврал! да? Не может быть, чтоб ты…