Очарованная душа
Шрифт:
Она оглянулась в суровом раздумье на свое прошлое. Перед ней промелькнуло все, что было, начиная с первых дней замужества: рождение ребенка, ссора с Аннетой, Одетта, катастрофа, возвращение к жизни, доброта Леопольда, такая простая и естественная, что даже не приходило на ум замечать ее, война, любовники, – и бедняга, который умирал там, вдали, одинокий, преданный ею… Невесело… Чтобы согреться, она инстинктивно остановила свой мысленный взор на двоих оставшихся у нее: Аннете и Марке…
Не успела она подойти в своих мыслях к ним, как явилась Марселина и рассказала ей все начистоту и без прикрас.
А вечером
События шли своим чередом. Однажды ночью, когда Марк украдкой пробирался в пансион, он столкнулся нос к носу с нарушавшим правила надзирателем, который тоже откуда-то возвращался. На его резкий выговор Марк ответил как равный равному, холодно и вызывающе. Надзиратель колебался между долгом покарать виновного и опасением, как бы мальчик, готовый на все и смотревший на него с угрозой, в случае доноса не потянул за собой и его. У надзирателя совесть была нечиста. Но чувство долга и самолюбие взяли верх. Марка вызвали к директору и исключили. Он даже рта не раскрыл. Не соблаговолил хотя бы слово проронить – не оправдывался, не обвинял. В душе он стал больше уважать надзирателя за то, что тот не струсил.
Появление Марка ошеломило Сильвию. Ведь и за него она была в ответе.
Аннета доверила ей мальчика. Она просила следить за ним, сообщать о его здоровье, о его поведении в лицее, брать его к себе на свободные дни, держать в узде. Сильвия, порицавшая сестру за ее пуританскую суровость и молча ставшая на сторону ребенка против матери, отпустила поводья. Она говорила, что молодости надо самой накапливать опыт, что лучший способ поумнеть – это наделать глупостей, что это только полезно – оставлять клочья своей шерсти в колючем кустарнике и что молодость не так уж глупа – покувыркается и станет на ноги. Она даже имела неосторожность сказать об этом Марку:
– Я выбилась на дорогу без посторонней помощи. У тебя тоже есть клюв и когти, и ты не глупее меня. Ты за себя постоишь. У тебя есть глаза, чтобы видеть, а в своем зверинце ты созерцаешь только обезьян, которые сидят на кафедрах, уставившись в черную доску. У тебя есть ноги, чтобы бегать, но шесть дней из семи они привязаны к скамье: сиди и глотай свою порцию греческого и латыни. Ну так хоть на седьмой-то день дай волю своим глазам, своим ногам! Побегай, мой друг, и гляди на все, что тебе нравится! Познакомься с жизнью! А если получишь легкий ожог, подуй на пальцы – и все. По крайней мере узнаешь, что такое огонь. И застрахуешься от пожара.
Сильвия упускала из виду, что страховать свое имущество, когда дом уже горит, – способ довольно странный. Она повторяла то, что говорили вокруг нее в народе: «Не спорь с природой».
И она не без удовольствия сбросила с себя заботы о племяннике, чтобы отдаться собственным делам. А в делах у нее недостатка не было, и Марк знал, какого они свойства. Она ничего о них не говорила, но и не скрывала. Случалось, что Марк, явившись к тетке в воскресенье утром, не заставал ее, – она не ночевала дома. Если они не видались, Сильвия оставляла ему письмо и считала, что этого достаточно. Она снабжала его деньгами: пусть развлекается. Иногда они не встречались по три недели.
Сильвия не корчила из себя святую, она вообще не отличалась лицемерием –
Увидев Марка, его мертвенно-бледное лицо, его нервные движения, услышав наигранный смех, с каким он поведал ей, чем кончились его похождения, она сказала себе: «Меа culpa», [62] Марк ждал выговора, насмешек, того и другого одновременно. Ее молчание удивило его:
62
Моя вина (лат.).
– Что же ты на это скажешь? Она ответила:
– Сейчас я ничего не могу тебе сказать. Слишком много надо сказать самой себе.
Марк не привык, чтобы Сильвия тратила время на раздумье.
– Что это с тобой?
– Со мной то, что я исковеркала свою жизнь. Исковеркала жизнь своего мужа. И, боюсь, испорчу твою.
– Но при чем тут ты? Моя жизнь принадлежит мне. Что хочу, то и сделаю из нее. И потом, знаешь, не многого она стоит!
– Твоя жизнь стоит того, чего стоишь ты сам… Ах не то я говорю!..
Даже для самого нестоящего это громадная ценность.
– А ты посмотри, что делают с жизнью на фронте! Побывала бы ты в окопах! Недорого она там стоит.
– Знаю. Ничего не стоит! Вот они и взяли у меня жизнь Леопольда.
– Леопольда!..
Марк еще ничего не знал. Это известие ошеломило его. Так вот почему Сильвия так серьезна! Но ему казалось, что умерший никогда не занимал в ее сердце много места. Его удивили слова Сильвии:
– Потому я и говорю, что знаю теперь цену этой жизни, знаю, что они совершили убийство, – и я тоже.
– Ты?
– Да. Что я сделала из нее – из этой жизни, из этой привязанности?..
Какой позор!.. Ну, будет! Теперь уж не стоит говорить о том, чего не изменишь. Но что можно исправить, надо исправить. Ты еще здесь. И мой долг – искупить свою вину.
– Какую?
– Зло, которое я сделала тебе – которое ты сделал себе с моего позволения (это одно и то же: не перебивай меня!). И потом знаешь, мальчик, будет тебе ломаться передо мной! Я ведь не Аннета. Все эти дурачества, которыми ты щеголяешь, – я им цену знаю. Хвастать нечем.
– И краснеть не от чего.
– Может быть. Я не хочу тебя обижать. Да и права не имею. Ведь я поступила хуже тебя. Я знаю, что не всегда можно устоять перед соблазном; на то мы и люди. Но я не закрываю глаза на опасности, я всегда умела вовремя остановиться. А ты вот не сумеешь; ты – другого чекана, точь-в-точь как твоя мать, у тебя все всерьез.
– Я? Я ни во что не верю, – сказал Марк, выпятив грудь.
– Это и есть серьезное отношение к жизни, донельзя серьезное! Я, например, решительно ни над чем не задумываюсь; я вся в настоящем, мне его вполне достаточно, и поэтому я всегда смотрю себе под ноги. И если случается, падаю, то не с большой высоты. А ты – нет: ты ничего не делаешь наполовину; и если уж губишь себя, то загубишь вконец.