Очарованный странник
Шрифт:
– И политичнее этого у вас всю жизнь ничего не было?
– Не было.
– Ну так вот же вам последний сказ: как вы себя дурно ни держали в посольстве, ступайте опять к этой даме и расскажите ей откровенно все, что мне сказали, – и она сама съездит и попросит навести о вас справки: вы, верно, невинны и, может быть, никем не преследуетесь.
– Нет; к ней-то уж я не пойду.
– Почему?
Молчит.
– Что же вы не отвечаете?
Опять молчит.
– Шерамур! ведь мы сейчас расстаемся! говорите: почему вы не хотите опять сходить к этой даме?
– Она бесстыдница.
– Что-о?
Я от нетерпения и досады даже топнул и возвысил
– Как, она бесстыдница?
– А зачем она черт знает что читать дает.
– Повторите мне сейчас, что такое она дала вам бесстыдное.
– Книжку.
– Какую?
– Нет-с, я этого не могу назвать.
– Назовите, – я этого требую, потому что я уверен, что она ничего бесстыжего сделать не могла, вы это на нее выдумали.
– Нет, не выдумал.
А я говорю:
– Выдумали.
– Не выдумал.
– Ну так назовите эту бесстыдную книжку.
Он покраснел и засмеялся.
– Извольте называть! – настаивал я.
– Так… вы по крайней мере – того…
– Чего?
– Отвернитесь.
– Хорошо – я на вас не гляжу.
– Она сказала…
– Ну!
Он понизил голос и стыдливо пролепетал:
– «Вы бы читали хорошие английские романы…» и дала…
– Что-о таакое?!
– «Попэнджой ли он!»
– Ну-с!
– Больше ничего.
– Так что же тут дурного?
– Как что дурного?.. «Попэнджой ли он»… Что за мерзость.
– Ну, и вы этим обиделись?
– Да-с; я сейчас ушел.
Право, я почувствовал желание швырнуть в него что попало или треснуть его стаканом по лбу, – так он был мне в эту минуту досадителен и даже противен своею безнадежною бестолковостью и беспомощностью… И только тут я понял всю глубину и серьезность так называемого «петровского разрыва»… Этот «Попэнджой» воочию убеждал, как люди друг друга не понимают, но спорить и рассуждать о романе было некогда, потому что появился комиссионер и возвестил, что время идти в вагон.
Шерамур все провожал нас до последней стадии, – даже нес мой плед и не раз принимался водить туда и сюда мою руку, а в самую последнюю минуту мне показалось, как будто он хотел потянуть меня к себе или сам ко мне потянуться. По лицу у него скользнула какая-то тень, и волнение его стало несомненно: он торопливо бросил плед и побежал, крикнув на бегу:
– Прощайте; я, должно быть, муху сожрал.
Такова была наша разлука.
Глава восемнадцатая
Париж давно был за нами.
По мере того как я освобождался от нервной усталости в вагоне, мне стало припоминаться другое время и другие люди, которых положение и встречи имели хотя некоторое маленькое подобие с тем, что было у меня с Шерамуром. Мне вспомянулся дерзновенный «старец Погодин» и его просветительные паломничества в Европу с благородною целию просветить и наставить на истинный путь Искандера, нежные чувства к коему «старец» исповедал в своей «Простой речи о мудрых вещах» (1874 г.). Потом представился Иван Сергеевич Тургенев – этот даровитейший из всех нас писатель – и «мягкий человек»; пришел на ум и тот рослый грешник, чьи черты Тургенев изображал в Рудине, – человек, которого Тургенев видел и наблюдал здесь же, в этом самом Париже, и мне стало не по себе. Это даже жалостно и жутко сравнивать. Там у всех есть вид и содержание и свой нравственный облик, а это… именно что-то цыганами оброненное; какая-то затерть, потерявшая признаки чекана. Какая-то бедная, жалкая изморина, которую остается хоть веретеном встряхнуть да выбросить… Что это такое? Или взаправду
91
Что это такое? – франц.
По возвращении в Петербург мне приходилось говорить кое-где об этом замечательном экземпляре нашей эмиграции, и все о нем слушали с любопытством, иные с состраданием, другие смеялись. Были и такие, которые не хотели верить, чтобы за видимым юродством Шерамура не скрывалось что-то другое. Говорили, что «надо бы его положить да поласкать каленым утюжком по спине». Конечно, каждый судил по-своему, но была в одном доме вальяжная няня, которая положила ему суд особенный притом прорекла удивительное пророчество. Это была особа фаворитная, которая пользовалась в доме уважением и правом вступать с короткими знакомыми в разговор и даже делать им замечания.
Она, разумеется, не принадлежала ни к одной из ярко очерченных в России политических партий и хотя носила «панье» и соблюдала довольно широкую фантазию, но в вопросах высших мировых coterie [92] держалась взглядов Бежецкого уезда, откуда происходила родом и оттуда же вынесла запас русских истин. Ей не понравилось легкомыслие и шутливость, с которыми все мы отнессились к Шерамуру; она не стерпела и заметила это.
– Нехорошо, – сказала она, – человек ничевошный, над ним грех смеяться: у него есть ангел, который видит лицо.
92
ценностей – франц.
– Да что же делать, когда этот человек никуда не годится.
– Это не ваше дело: так бог его создал.
– Да он и в бога-то не верит.
– А господь с ним – глуп, так и не верит, и без него дело обойдется, ангел у него все-таки есть и о нем убивается.
– Ну уж будто и убивается?
– Конечно! Он к нему приставлен и соблюдет. Вы как думаете: ведь чем плоше человек, тем ангел к нему умней ставится, чтобы довел до дела. Это и ему в заслугу.
– Ну да, вы как заведете о дураке, так никогда не кончите. Это у вас самые милые люди.
Она слегка обиделась, начала тыкать пальцем в рассыпанные детьми на скатерти крошки и с дрожанием в голосе докончила:
– Что они вам мешают, дурачки! их бог послал, терпеть их надо, может быть, он определится к такой цели, какой все вы ему и не выдумаете.
– А вы этому верите?
– Я? почему же? верю и уповаю… А вот вам тогда и будет стыдно!
«Вот она, – думаю, – наша мать Федорушка, распредобрая, распретолстая, что во все края протянулася и всем ласково улыбнулася.