Очаровательное захолустье
Шрифт:
– Во-первых, мы не новобранцы, а во-вторых, не ваши!
– дерзко ответил Андре.
– И народ, с которым мы имели контакты, - он тронул желвак под глазом, - не наш, а ваш!
– Я думаю, - улыбался Зорин, - нам нет смысла с вами ссориться. Не те времена. Я думаю, сейчас мы должны прилагать совместные усилия на благо общества!
Одним из таких "совместных усилий" и оказалась моя командировка в архивы, где мне был преподнесен уже упомянутый сюрприз.
После беседы мы были мгновенно тогда выпущены, более того, на перроне нас уже ждало телевидение (кажется, это Любка-партизанка сумела выбраться из окна туалета и все организовать). Уже героями, окруженные прессой, шли мы к вагону, и тут к седоглавому Луню, нашему бесспорному моральному лидеру, кинулась какая-то беззубая
Потом, правда, как это умел только он, Лунь резко от нас отмежевался и осудил, оставшись одиноким и белоснежным на недоступной простым смертным высоте (отсюда и прозвище). Проплыв с нами (в каюте, кстати, люкс), примерно через неделю он выступил с резким осуждением круиза: оказывается, мы совершенно не общались с представителями народов тех стран, где сходили на берег, предпочитая общество премьер-министров и членов королевских семей, кроме того, как указал Лунь, мы сами провели время довольно праздно, не приняв ни одного крупномасштабного решения и вообще не делая ничего. Что Лунь из любого дела вдруг вылетит, опозорив всех, на недосягаемую моральную высоту, было известно. Все были начеку - но, как всегда, проморгали: момент наиболее эффектный всегда выбирал он сам и никогда не ошибался, даже вдруг с внезапным (но точно рассчитанным) осуждением членов ЦК, что позволило стать ему недосягаемым авторитетом и на следующую, послецековскую, эпоху. Статья его о круизе, перепечатанная всюду, называлась укоризненно "Хоть бы кто-то стукнул молотком!". Мы, молодые циники, после перешучивались: "Что же это ты не стукнул?!" Однако шутки вышли запоздалые: молотком по башке досталось нам. Даже Андре, солнечный мальчик, был несколько обижен, хотя по доброте своей обещал узнать, что будет с "Ландышем" ныне, - у меня лично не было никаких других возможностей как-то отдохнуть, отвязаться от повседневности хотя бы на пару недель.
И если на то пошло - я-то как раз общался с простым народом: помнится, в салоне корабля, при стечении изысканной международной публики, я читал свой рассказ о том, как некрасивая девочка среди веселой молодежи, проносящейся по аллеям, гуляет вдвоем со своим папой, и как оба они этим расстроены, и как папа, чтобы хоть чем-то утешить ее, покупает ей шоколадку, и она разворачивает ее с громким металлическим шелестом фольги. Господа за столиками внимали равнодушно - но тут я вдруг увидал, как в черном проеме двери, ведущем в преисподнюю, в кочегарку, стоит кочегар-китаец с ломом в правой руке, а левой размазывает по щеке чумазые слезы. Все буквально перевернулось во мне! Как он понимал русский язык? (Корабль был датский.) Видимо, настоящее искусство не требует перевода!.. Так что и я в "Ландыше" не чужой, хотя некоторые стараются отчуждить меня от него. Причина ясна: им никогда не написать так, чтобы плакали кочегары! У меня и Есенин с Зорге еще заплачут, хотя я пока не знаю, отчего!
Теперь бы мне хотелось уединиться дома и предаться отчаянию - но и этого скромного наслаждения я был лишен. Отправив семью на дачу, я задумался, как жить дальше, и тут же раздался звонок в дверь, я кинулся навстречу счастью - в дверях стоял чернявый человек с мешком, смутно знакомый. Кузен из Удеревки, с которым мы пару раз якшались в детстве. Теперь, достигнув зрелых лет, он заимел специальность ветеринара и какую-то редкую болезнь, оперируемую только в Питере. Выписался и вот явился - в самый
– Во, гляди!
– Петр поставил этот шедевр деревянного зодчества мне на стол. Зачем? Я с отчаянием смотрел на него: неужели не понимает, что моей головы там нет? Сейчас начнется пытка с откручиванием голов - причем откручиваться будут чужие головы, а страдать буду я! Подарить бы ему такое зеркало, где бы он не отражался! Примерно такие волнения буду сейчас испытывать я. Неужели он не догадывался, что меня в этой расчлененке нет? Догадывался! Еще как догадывался! Это и нравилось ему!
– Верхний - Пушкин, что ль?
– простодушно спросил он, оттягивая мучительное вскрытие.
Верхний-то Пушкин. Это завсегда. А дальше - кто ж? Петр стал с жутким скрипом отвинчивать Пушкину голову. Это сам Пушкин жалобно стонал? Наконец с тухловатым чпоком и небольшим количеством опилок поэт раскололся. Следующим, знамо, оказался Толстой, глядящий скорбно и требовательно, словно вылезши из тюрьмы: "Как тут у вас с непротивлением? Блюдите, а то в бараний рог согну!" Хотелось бы поскорее следующего - дабы пытка эта не затягивалась до утра. Но следующий все никак не давался - точней, не давался конечно же сам граф Толстой, скрипучим голосом уверявший: "Да нет там более никого! Один я! А если кто и влез, то так, разная шушера - не стоит зря мозоль натирать, занялись бы лучше чем-то полезным!" Крепкий орешек! Но раскололся и он. На свет божий в умелых руках моего родственника, сельского труженика, появилась какая-то румяная кукла с завитым локоном и такими же усами. "Спи, младенец мой прекрасный..." - скорбно произнес мой родственник, знавший литературу гораздо лучше, чем можно было предположить. Лермонтов с круглыми глазами, казалось, не узнавал своих строк.
– Хватит на сегодня!
– взмолился я.
– А что ж Гоголь?
– строго спросил гость.
Да, уж без Гоголя никак. Давай крути.
Знатно я тут наслаждаюсь без семьи!
Откуда у этого остроносого человека такая же сила, как у Тараса Бульбы? Тут я имел в виду Гоголя, а не моего родственника, тоже черноглазого и длинноносого, родом из тех же южных степей, но не достигшего, увы, славы Гоголя. А кто, собственно, ее достиг?
Вот так мы весело, за расчленением, проводили вечера.
В Гоголе отыскался какой-то мелкий тип, которого можно было назвать "и другие": маленькое личико с демократической бородкой и начесом на лоб. Это они поступили широко и гуманно: почти каждый может узнать в нем своего кумира. Чехов? Очень даже может быть. Пенсне, правда, отсутствует. Бунин? У Бунина, правда, нос поострей - но длинный нос сюда не полезет. Вполне Бунин может быть! И Куприн тоже - кто любит Куприна, тоже не промахнется. Даже Чернышевский пойдет, если кто его любит.
Все. Расчленять дальше некуда. Урок литературы окончен. Если он не принесет сегодня с прогулки еще более жуткую матрешку - грозился, что закажет с моим портретом, но, ей-богу, страшновато, когда отвинчивают твою голову!
В этот мой приход с сыном Есенина и Зорге на руках Петр мирно пил чай, за что я его чуть не расцеловал: бывают же приятные родственники!
– Домой-то собираешься?
– чтобы еще улучшить впечатление о нем, поинтересовался я. Когда я навещал его в больнице, он просил помочь отправить его домой. Что я и делаю.
– Да уж окрепну когда!
– Он прихлебнул чай из блюдечка.
По-моему, ты уже окреп достаточно, подумал я. Вон как писателям головы откручиваешь!
– Слабость какая-то!
– отдувался Петр, приканчивая стакан уже, я думаю, пятый.
– Тебе Любка звонила!
– фамильярно произнес он.
– Что значит - Любка?
– грозно спросил я. Еще помимо вскрытия писателей он будет лезть в мои семейные, а тем более - в несемейные дела?!
– Так уж она назвалась!
– пояснил Петр.