Очень хочется жить
Шрифт:
К вечеру, уложив в братскую могилу комбата Суворова, мы отошли, оставив политую вражеской и своей кровью пылающую землю. Горела, курилась рожь. Сизые крутые волны дыма, перемешанного с пеплом, перекатывались над полем, взмывали над лощиной, застилая приметы только что затихшего сражения.
Измученная боями рота отходила к хутору. С окопчиками и стрелковыми ячейками бойцы расставались с угрюмой принужденностью: не вперед рвались, а забирались в глубь своей земли, словно страшными вехами отмечая дорогу могилами погибших товарищей. Красноармейцы изнуренно шагали среди кустарников, пригибались
Два санитара, выбиваясь из сил, несли на носилках тяжелораненого Клокова; младший лейтенант лежал, расслабленно вытянувшись, рука, свесившись, задевала за листья кустарника, веки прикрытых глаз мелко вздрагивали, на лысоватый, восковой желтизны лоб его высыпал крупный пот. Политрук Щукин, обгоняя носилки, поднял руку Клокова и осторожно положил ему на грудь. За носилками, опираясь на самодельный костыль, ковылял пулеметчик Ворожейкин. Выгоревшие взъерошенные брови его страдальчески и плаксиво столкнулись над переносьем, остренький юношеский подбородок мелко дрожал.
Пулеметчик, оставшийся Для прикрытия роты, как бы упорно твердил врагу короткими и бодрыми очередями, что оборонительный рубеж крепко держится и будет держаться. Только сунься!
Отойдя немного, я остановился и поглядел на место своего боевого крещения. Солнце, как бы участвуя вместе с нами в сражении, истратило, как и мы, свой накал и обессиленно клонилось к заходу. Оно окунулось в дым и, тусклое, без лучей и блеска, повисло, словно зеркало, задернутое черной траурной кисеей. На наш путь легла зыбкая и зловещая тень. К горлу подкатил сухой, полынно-горький клубок, мешая дышать, я сглатывал и не мог сглотнуть его, и от этого из груди вырвался глухой, со всхлипом крик, глаза как будто вспухли от едких и обидных слез.
— Побереги нервы, лейтенант, — сказал Щукин и подергал меня за рукав. — Пригодятся на черный день. — Он шагал споро и неутомимо; спокойствие его казалось напускным и потому сердило.
— А этот день светлый, по-твоему? — Я отвернулся, чтобы он не видел моих слез. — Куда уж черней! Черней может быть только могила.
— Не до могилы сейчас, Митя, — проговорил Щукин озабоченно и задушевно — так говорят в минуту общей большой беды. — Нам до зарезу необходимо жить. Гитлеровцев выкуривать надо. Пускай это они о могилах мечтают…
Меня поразила убежденность и деловитость Щукина. Должно быть, только в нас, советских людях, так глубоко укоренилась вера в победу любого дела, какое бы мы ни начинали: вот мы отступаем перед натиском осатаневшего врага, измотанные, обескровленные, а сердце не сдается, сердце наперекор всему верит в победу.
Щукин опять легонько дернул меня за рукав.
— Я знаю, отчего ты плачешь. Ты мне становишься от этого дороже и ближе, Митя. Но на тебя смотрят ребята…
Я круто повернулся и запальчиво крикнул ему в лицо:
— Зачем же мы положили этих ребят там?! — Резким взмахом руки я показал на темную тучу дыма, стоявшую над лощиной. — Зачем с таким остервенением цеплялись за этот овражек, калечили людей, добивались успеха — и добились, — если вслед за тем удираем? Куда удираем-то?!
— Не удираем, а, видишь, не спеша отходим согласно приказанию, — поправил меня Щукин. — А если бы мы не цеплялись за каждый овражек, то немцы, возможно,
— Они и так ее займут! — Эта мысль мне самому показалась чудовищной, я поглядел на политрука со страхом и надеждой: хотелось, чтобы он меня немедленно опроверг, отчитал. Уголки потрескавшихся губ Щукина опустились в улыбке; он ответил спокойно, все с той же убежденностью и верой:
— Немцам никогда не быть в Москве. — Приподнял тяжелую каску, вытер потный лоб рукавом гимнастерки — на меня блеснула ясная синева глаз, — опять опустил ее на голову, и глаза снова заслонила, подобно вуали, тень от каски. Потом он вынул из кармана запыленный кусочек сахару и протянул мне, улыбаясь краем губ. — На, подсластись… — Во рту у меня было горячо и сухо, сахар показался горьким. — В бою ты держался молодцом, — похвалил Щукин. — Выдерживай марку до конца. Комбат Суворов убит, со штабом полка связи нет. Понимаешь положение? Что будем делать, давай сообразим…
Я с удивлением повернулся к Щукину: уж не растерялся ли политрук?
— Не погибать же оттого, что нет с полком связи, — бросил я со злостью. — Не мы ее потеряли. Я видел, с какой поспешностью бежал штаб. Батальон бросили на произвол судьбы — отступайте! Бегите кто куда! Но у нас целая рота, справа и слева — наши роты. Мы знаем, где восток и где запад. И хорошо знаем, где враг. Пока живы, будем воевать!
Щукин укоризненно покачал головой в тяжелой каске:
— Нам с ротной командой не разглядеть всего фронта. Как идут там дела, нам неизвестно, наверно, не блестяще… А решение ты принял правильное: будем воевать, сколько бы нас ни осталось…
В хуторе возле сарайчика стояла белая комбатова лошадь, запряженная в простую крестьянскую телегу. Потеряв в бою седока, она прибежала на старое место, и теперь чутко прислушивалась к шагам и голосам людей, — очевидно, надеялась, что появится ее хозяин. Из-под накатов суворовского блиндажа вынырнул ефрейтор Чертыханов, как всегда, расторопный и неунывающий, доложил, кидая ладонь за ухо:
— Обед и отдых будут возле деревни Рогожка. Старшина велел передать вам, чтобы мы тянули до этой деревни. Для раненых он оставил подводу. — Взглянув на Щукина, которого, видимо, побаивался, он доверительно, понизив голос, сообщил мне: — Для нас я тоже кое-что заготовил. — И повел глазами на телегу. В передке ее стояла прикрытая сверху плащ-палаткой плетенка, в нее были втиснуты три курицы. Я понял, что парень этот не промах: он успел прихватить их у хуторских жителей и, вероятно, не без скандала. Я подошел к телеге и вытряхнул из плетенки кур, они с криком метнулись, хлопая крыльями, теряя перья. Чертыханов не обиделся, нижнюю губу его скривила кислая улыбка — так улыбаются над поступками незлыми, но неразумными.
— Незаконно отпустили птицу, товарищ лейтенант, — сказал он со снисходительным осуждением. — Не подумавши. Против себя идете, заклятым врагам помогаете. — На мой вопросительный и строгий взгляд пояснил: — Фашист поймает этих самых курочек, ощиплет, сварит, нажрется и попрет на нас с удвоенной силой. А у нас на обед и ужин пшенная каша без масла. Разве каша устоит против курятины?
— Поменьше разговаривай! — оборвал я его.
— Есть поменьше разговаривать! — И опять громадная рука его тронула ухо. Неловкий и нелепый жест этот казался чрезвычайно глупым, неуместным и раздражал. Я отвернулся. Подошел Щукин, снял каску и положил ее на телегу.