Очерки и рассказы (1866-1880 гг.)
Шрифт:
Франтами они нарядились для того, чтобы скрыть от взоров русского мужика свое происхождение, — большею частию это немецкие или польские евреи, — и, избежав с помощью сигары и шляпы необходимость разрушать недоверие мужика, основанное на "свином ухе" и "христопродавстве", прямо приступают к делу, то есть к мужичьей бедности и нищете. Они не клянутся, не заговаривают с надсадой в груди, как кулак, потому что они и не умеют говорить по-туземному, а действуют посредством денег — языка, для нищеты крайне любезного. Денег у них много; благодаря им они имеют возможность купить у мужика "все", и не только то, что есть, а даже и то, что будет на будущий год и еще года на два, на три… Это объясняет и их обилие и возможность курить сигару, носить шляпу, тогда как кулак, разбойничавший без гроша, норовил урвать мерку овсеца и умирал как сказано выше, то есть с голоду.
После
"А я думал, кровь я пил, — думал не без злой и горькой иронии кровопийца. — А я даже нисколько этой крови и не пил-с…"
Не исчисляя всех видов опустошителей и их приемов, можно вывести общее заключение, что первобытные формы грабежа, руководившие целовальником, кулаком, возведены инородцами в самую правильную систему, облеченную в форму преимущественно увеселительную и рекомендующую бедности возможность обогащения… Всеобщая потребность в этом обогащении, как видно, с каждым днем все более и более упрочивает успех опустошительного дела и не сулит опустошителям, повидимому, ничего, кроме барышей…
Но Антон Иванович Чижов, портной из Москвы, недавно прибывший в городок ***, не вполне согласен с этим.
— Грабить-то грабят — надо говорить по совести, — а не туда! Нет! Не в то место попадают!.. Нет…
Так рассуждает он, сидя с работой под окном маленькой хибарки своей родственницы прачки.
— В какое еще место попадать? — не весьма довольным тоном возражает ему родственница. — Кажется, и так живого места не осталось… Не в то еще место!.. Я слушаю, вы только любите разговаривать, а толку от ваших разговоров очень мало.
Антон Иванов принимается работать иглой, хотя вообще он весьма ленив, и молчит.
— Считаетесь вы московские, — продолжает родственница: — а не можете иметь столько ума, чтобы себя успокоить… Добрые люди за все принимаются. Тот розыгрыши… тот билеты… всякий ухватит по силе, по мочи… А вы только разговариваете: "не в то место!.." в какое это место? Я сама на билетах нищей стала — кажется, это им пошло… И это не барыш?..
Антон Иванов вздергивает иглу все выше и выше над головой.
— Ну что вы иглой сделаете?.. Да в нашей стороне и брюк-то ваших никому не нужно…
Родственница умолкает и, обернувшись к Антону Иванову спиной, сердито вскидывает на веревку против окна мокрое белье. Молчат они долго. Игла ходит тише и, наконец, останавливается совершенно… Антон Иванов приподнимает голову и не без робости произносит:
— Анна Карповна! не туда, матушка!.. Не в то место попадают-с! Ну что они наладили бить всё в мужика. Что у него есть, скажите на милость? Ну годик-другой потянут, а потом и шиш возьмут; у него и так одни онучи остались… Наладили одно — мужика обирать! Эко диво, ей-богу!.. А того не видят, что совсем не в то место надо… Надо запускать дело так, чтобы в хорошее место оно было запущено…
— Погляжу, как вы будете запускать.
— Запустим-с… Позвольте оглядеться, ничего-с…
— В какое это такое место?.. Где такие клады у вас?..
— Запустим, — понижая тон до степени шопота, впрочем весьма самоуверенного, произносит Антон Иванов и почему-то вновь припадает к работе.
Разговор этот ведут не разбойники и не грабители, а просто бедные люди; и если у Антона Иванова разговор о запускании лапы сделался господствующим, то это произошло от особенных причин.
Антон Иванов был когда-то крепостной и по желанию господ поступал то в портные, то в лакеи, то в повара, нигде не успевая изучить дела, во-первых, потому, что его слишком быстро отрывали от одного дела к другому, а во-вторых, потому, что по натуре он отличался наклонностью к живописи и обладал в качестве талантливой натуры значительною художественною ленью. Лень эта прекратила стремление к живописи на нелепейшем изображении двух фигур неизвестного пола, лежащих подле лесу, не научила ни поварскому, ни портняжному искусству, помогая понимать дело лишь в общих чертах и потом скучать им.
Частая перемена мест и занятий, сталкивая его с разным народом, приучала задумываться вообще о жизни человеческой, а лень превратила эту наблюдательность в любовь к рассуждениям и обсуждениям. Работать с такими стремлениями у хозяина нельзя, и Антон Иванов работал один, работал кое-как, плохо, лениво, гнездился в глуши Москвы, не имея почти давальцев, хотя знакомых, с которыми можно потолковать, у него было много.
Таким образом, им было обсуждено все, что случилось с русским человеком в последние годы; но покуда все эти события были внове, толковать было можно спокойно, плачась на участь и не стесняя себя во всевозможных фантазиях: рассуждения эти происходили где-нибудь в бане на полке или под машиной в трактире за парой чаю… Но с течением времени современные новости начали утрачивать характер чего-то неопределенного и быстро стали окрашиваться оттенком стремления к опустошению. Антон Иванов не мог не видеть этого и с каждым днем стал испытывать дух времени на своей шкуре: каждый день стали его таскать к мировому за худо сшитый жилет, за окороченный, сюртук; стали его подводить под статьи, описывать, штрафовать, заключать в темницы. В то же время он видел, что это происходит не с одним им, что каждый день массы людей открыто подводят друг под друга какие-то непостижимые махины, от которых ничего не стоит сгинуть, подобно капустному червю. Это его обескуражило. Портное мастерство, с таким знанием, какое было у Антона Иванова, могло его привести к Сибири и каторге, так по крайней мере ему показалось. Стал он задумываться насчет нового какого-нибудь дела, но и тут стремление к лени оказалось помехой; ему не под силу было как-нибудь при помощи любовницы оборудовать буфет на железной дороге или открыть какую-нибудь "Сербию", представить себя тоже иностранцем, говорить "мой" вместо "я" и обыгрывать на биллиарде славянских братьев. Словом, повсюду открылось такое обилие разных ловкостей, подходов, махин, такое обилие людей, которые всё это понимали и как будто специально с давних пор готовились к обделыванию ловких дел, что у Антона Ивановича захватило дух. Потянуло его на родину, где потише, где можно удить рыбу и где, он помнил, были благословенные места…
С такими совершенно мирными наклонностями прибыл он в уездный городок ***, где у него была родственница и где он надеялся еще поживиться насчет своей вывески: "вновь приезжий из Москвы". Но, к удивлению его, здесь уже были "вновь приезжие из Петербурга", стучали швейные машины, и в заплесневелых оконцах глядели модные картинки. Все они уже пустили корни, обстроили свои дела практично, рассудительно, и не с ними можно было конкурировать лени Антона Иванова… Антон Иванов до такой степени оторопел, до такой степени остался без хлеба, что, дабы не быть выгнанным родственницей, с испугу заговорил необыкновенно храбро и разбойнически.