Очерки и рассказы (сборник)
Шрифт:
– Ну, мы уйдем, – ответила Вера Николаевна.
– Нет уж, – проговорил доктор, – если не для него, так для меня хоть останьтесь.
Доктор рассмеялся и покраснел.
Глаза Марьи Александровны рассмеялись и уставились на Веру Николаевну. Последняя, стоя за спиной доктора, сделала большие глаза и комично заболтала руками.
Василий Николаевич скользнул глазами, едва приметно про себя усмехнулся и повеселевшим голосом проговорил:
– А ведь тучка растет.
– Да будет, будет дождь, – успокоительно проговорила Марья
Кабриолет подали.
– Ну, прощайте вы, – проговорил Василий Николаевич.
– Вы уж его веселого, доктор, привозите с собой.
– Не пускайте, – крикнула Марья Александровна.
– Ни за что не пущу, – ответил, повернувшись к дамам, доктор. – Веревками привяжу.
И доктор показал руками, как он привяжет.
– Доктор, доктор, – крикнула Марья Александровна, – не забудьте кстати к Кислиным… Перед обедом вам говорила, помните?
– Ага, хорошо.
И доктор, повернувшись, сел как следует.
– Там еще что? – спросил Василий Николаевич.
– Замужняя дочь Кислина первый раз рожает… Родила, но что-то неладно.
– Ну вот… Давно неладно?
– Да, кажется, вторые сутки уже.
– Ведь это что ж, скверно?
– Хорошего мало: заражение крови может быть.
– И смерть?
– Да уж…
– Вот оно… А старика не люблю: упрямый эгоист, вечно смущает остальных, но дочка его очень симпатичная. Веселая… такая бойкая… на святках, бывало… оденется в старинный костюм… Они ведь богатые… староверы… Этакая, знаете, настоящая, как у Маковского… Замуж неудачно ее отдали… Отец потянулся за богатством… Теперь опять у отца живет. Куда же сперва заедем?
– Да прежде заедем, пожалуй, к Кислиным.
Кабриолет остановился у ворот зажиточной, в пять окон, избы. Серый осиновый сруб был сделан из толстых четырех– пятивершковых бревен. На крыше соломы было много, и, аккуратно приглаженная, она лежала, прижатая длинными жердями, маленькими ровными крестиками, сходившимися на коньке. От избы тянулись во двор постройки: кладовая, клетушка, сараи, все это, под одно с крайней крышей, крытое соломой, заворачивало под прямым углом и образовало чистый, опрятный дворик. Под сараем виднелись телеги, бороны, плуг, соха, друг на дружку сложенные дровни, маленькие саночки, спинка которых была обита блестками жести.
Доктор пошел в избу, а Плетнев остался в кабриолете. Он видел, как во дворе поднялась суета при появлении доктора, забегали бабы, как доктор вошел в темные сени, как все стихло, как выбежала опрометью старуха Кислина и опрометью же бросилась назад в избу. Ему представилась картина родов, болезненные стоны, он сморщился и сухими, безжизненными глазами стал смотреть во двор. Вон в тех самых санках встретил он ее зимой, катаясь как-то с женой по деревне. Ему представилось ее свежее, бойкое лицо, зарумяненное морозом, карие, точно влажные, искрящиеся глаза, молодой задор их и смелый, в душу идущий взгляд. А теперь, может быть, этот взгляд уже навсегда потухает. В воротах показался доктор.
– Не допускают.
– Как не допускают?
– Не согласны на осмотр. А без осмотра я что же могу сделать?
– Так как же?
Доктор сделал гримасу.
– Уговорить их…
– Да уж уговаривал, старуха и слушать не хочет.
– Вы им говорили, что она умрет?
– Все говорил, не хотят.
– Почему же?
Доктор пожал плечами.
– Недоверие. Бабке, той все позволят.
– Я думаю, это стыдливость…
– Послушайте, какая тут стыдливость.
– Женщина-врач, – проговорил как мысль вслух Василий Николаевич.
– Все равно, здесь не в стыдливости сила.
Василий Николаевич ничего не ответил и молча осмотрелся кругом. Заметив точно прятавшегося в конце улицы отца больной, старика Кислина, он, подождав, пока доктор сядет, тронул лошадь и подъехал к нему.
Ответив на низкий поклон мужика, Василий Николаевич проговорил как-то нехотя, не глядя на Кислина:
– Здравствуй, Кислин. Что ж это твои бабы делают?
– А что такое? – будто добродушно спросил Кислин, подняв на Плетнева свои маленькие, холодные, серые глаза. Но, несмотря на этот добродушный вид, чувствовалось во всей фигуре Кислина, его рыжей длинной бороде, которой он мотнул, как козел, какое-то скрытое злое раздражение.
Плетнев покосился на Кислина и лениво, устало проговорил:
– Знаешь же, в чем дело…
И, помолчав, прибавил:
– За что же дочь допускать до смерти?
Кислин уставился в землю.
– Я вот чего вам, Василий Николаич, скажу. Хошь она мне и дочь, а она у меня во где сидит.
Кислин пригнулся и показал на затылок.
– Не мое это дело выходит, – продолжал он, – кто брал, тот и заботься, – я полгода ее пою да кормлю.
– Да ты хочешь, чтобы она жила, или смерти ее хочешь? – брезгливо спросил Плетнев.
– Да господь с ней, пусть живет себе, – кто ж своему детищу смерти хочет? А только я к тому, что не мое это дело выходит, за людей делаю.
– Ну, там за людей не за людей, а сила в том, что осмотреть ее надо. Вот доктор хотел, а твои бабы не допускают его. А не осмотрит – помрет. Ведь что ж тут такое осмотреть? И мою же жену, когда больная была, осматривал доктор.
– Так, так, понимаю… а они не велят, значит? – не то участливо, не то насмешливо спросил Кислин, заглядывая в глаза Плетнева.
Василий Николаевич сдвинул брови.
– Глупо же…
– Знамо, что глупо. Баба она баба и есть, – проговорил Кислин и почесал свой затылок.
– Тебе бы распорядиться…
– Знамо, распорядиться, – раздумчиво проговорил Кислин, продолжая почесывать затылок.
Наступила долгая пауза.
– Ну, так как же? – спросил Василий Николаевич, все время наблюдая боковым взглядом мужика.
– Да уж, видно, их бабье дело.
– Пусть помирает, значит? – холодно спросил Василий Николаевич.