Очерки Крыма
Шрифт:
Это неизбежное угодье, без которого было бы так же плохо, как без лесу или без воды. Стада овец, ощипав лесные поляны и овраги, в конце июня поднимаются на Яйлы и остаются там со своими чабанами до осени. Им там холя и раздолье: к зиме холода и снега выгоняют не только с Яйлы, но и вообще с гор; чабаны перекочевывают в степи, большею частью, поближе к Севастополю, то есть к морю и югу. Там зима не так жестока, как внутри полуострова. Но снег все-таки морозит. Вода остается доступною в немногих местах. А между тем, никакой ограды, никакого следа покрова, ни клочка сена из руки пастуха. День и ночь в снегу или год под дождем, они отрывают себе скудные былинки. Тут бедные овцы чахнут и падают сотнями. К весне стада представляют самый жалкий вид; и до сих пор татарин не сообразит, что дешевле
Татарин-проводник, или суруджи, преспокойно нарубил веток и бросил по вязанке каждой из лошадей наших, когда мы остановились передохнуть в лесу.
Это еще большая милость с его стороны. Коньки чаще обходятся без этого, только поглядывая кругом да погрызывая поводья. Им иногда не дают пить по целым дням от двенадцати до двенадцати — и ничего! Наша тяжелая русская лошадь давно бы запалилась или разбилась на ноги, если бы попробовала вынести десятую долю того, что равнодушно выносит крымская.
Я уже говорю о том, что она бы разбилась в пух и прах на тех страшных обрывах, по которой нога крымской лошади ступает с верностью и легкостью акробата. У вас кружится Глова, глядя вниз, камни летят из-под ног, спуск под углом 50 градусов, а вы совершенно спокойно сидите на своем седле, уверенные, что она бережно снесет вас всюду, куда вам нужно. И я не разу не ошибся в своей уверенности. У каждого богатого татарина есть в горах свой чаир, то есть небольшая лесная луговина, обнесенная забором, куда уже не пускают скот. Сено с этих чаиров и других мест собирается на зиму. Его держат на крайний случай и на подкормку, потому что просто кормить им скот не достанет на месяц. Мы, привыкшие к мягкому сену русских лугов, не можем смотреть без смеха на эти кучи колючек и бурьяну, величаемых тоже сеном. Нельзя взять охапки его, чтобы не проколоть или не разорвать себе рук. И между тем, здешний скот есть его с наслаждением, с азартом. Этому можно не удивляться только после того, как увидишь, что козы здесь жуют с добродушнейшим аппетитом головки репья, усаженные крепкими и с острыми иглами в дюйм длины.
Мы сделали привал, конечно, у ручья; иначе он немыслим. Когда мы закусывали, набежал на нас маленький табунок лошадей, преследуемый по пятам людьми и собаками.
Какой-то мурзак со своими челядинцами ловил лошадей, одичавших на долгой воле. Они, кажется, не хотели понять его прав и прелести узды, потому что мчались, как одуревшие, распустив хвосты и гривы, на весь лес заявляя горделивым ржанием свою любовь к свободе. Мурзаку не удавались никакие хитрости, и пот обильно прошиб его жирную, лоснившуюся фигуру, запакованную в восточный бешмет. Если он и победил, в чем я не сомневаюсь, то, по крайней мере, не даром.
Мы снялись с места, оставив его еще с пустыми веревками. Еще долго тянулись леса; все те же буковые и грабовые леса, которых красота никогда не надоест.
На полянах трава свежела все ярче и ярче; мы поднимались заметно.
Моря уже не было видно, но синева гор светила сквозь стволы, совершенно как море. Вдруг направо, над лесами, выросла белая, ослепительно яркая громада; это были утесы Чатыр-Дага, под которыми мы прокрадывались, огибая их; солнце ударяло теперь сбоку, совершенно перпендикулярно в известковую стену.
Он казался отсюда особенно высоким и особенно живописным. Он провожал нас некоторое место, приковав наши глаза и тесно надвинувшись над нами; выше его сияло мягкое небо, и летали орлы.
Они не казались маленькими даже над утесами Чатыр-Дага. Потом мы опять потонули в лесах. То, что называется в географиях и картах Чатыр-Даг, есть отдельная плоская возвышенность, столом стоящая, близ дороги из Симферополя в Алушту; высота ее около четырех с половиной тысяч футов. Она сплошь состоит из тяжелых слоев юрского известняка, приподнятых почти вертикально, так что ребра слоев выходят на верхнюю поверхность правильными слоями, словно разлинованными грядами. Это придает горной равнине чрезвычайно странный и характерный вид.
Татары называют эту известковую плоскую возвышенность, покрытую травой, Яйла, как и другие ей подобные, именно Биюк Янкой-яйла, потому что она принадлежит соседней деревне Биюк Янкой. На юго-восточной стороне этой Яйлы, как раз по всему ее краю, возвышается гора в виде продолговатого шатра, растянутого от северо-востока к юго-западу, которая собственно и называется Чатыр-даг или Палат-гора, а у древних греков называлась Трапезус.
Она сама по себе, то есть, считая от плоскости Биюк Янкой-яйлы. имеет: только 700 футов высоты, вместе с Яйлою, служащею ей как бы пьедесталом, около 5170 футов. Когда едешь из Алушты, то видишь именно ту сторону горы, где на Яйле стоит Трапезус, то есть самую высокую и величественную ее часть. Трапезус видна из большого далека: из Алешек, Перекопа, — говорят, даже из Молочной, следовательно, верст за 300; когда едешь из Одессы на полуостров, Трапезус также виден очень рано. Мы теперь должны были объехать подножие Трапезуса и подняться с юго-западной стороны на Биюк Янкой-яйла, чтобы, отдохнув там у ее чабанов, к рассвету взобраться на самую Палат-гopy — встречать восход солнца. Таков неизменный обычай чатырдагских пилигримов.
Мы безмолвно въезжали, собравшись всею кавалькадою, как витязи-победители в завоеванную крепость. Только подковы звенели о сухой известняк.
Если хорош летний вечер внизу на горячей степи, то он еще лучше, еще трогательнее в воздушной области, где царствует вечная прохлада, на подоблачных зеленых лугах, откуда вы можете окинуть одним спокойным взглядом все горы Южного берега и всю степь полуострова. Степь отсюда кажется морем; так она ровна и бесконечна. Настоящее море едва светится на последних пределах горизонта; горы тоже настоящее море, только море с исполинскими окаменевшими волнами. Эти синие волны заполнили всю южную сторону горизонта, поднимаясь почти до самого Чатыр-дага. Воздух пропитан розовым вечером, и известковые скалы Янкой-яйлы тоже стоят все розовые…
Ясность и прохлада охватывают нас. Удовлетворенное сердце бьется с веселым спокойствием, и светлая, широко распахнувшаяся кругом нас панорама красоты незаметно вливается сквозь все органы чувств в изумленную душу… Эта гора оказывается целым степным уездом, которого границы не видишь; степь казалась бы продолже¬нием горной плоскости, если бы ее не оттенял бледный туман, признак дали. Сотни верст под ногами. Особенное чувство овладевает человеком на большой, открытой и пустынной горе. Кажется, будто приподнят к небу, и смотришь на мир не с той тесной земной точки зрения, с которой смотришь обыкновенно. Мир под тобою, едва различаемый, совсем не слышный. Его красота и величие широко развернуты перед тобой, но тебе не видна мелочь и бедность подробностей. Города, поля, леса, дороги — все слито в одну картину, ясную, дышащую миром. Отсюда кажется, что земля покоится в безмятежном счастии, эта многогрешная и вечно волнующаяся земля…
Понятно, что дух стремившийся к божеству, уходил на горы. Здесь возможно самосозерцание, молитва. Мир обнимаешь, как что-то вне лежащее.
Понятно, отчего возмутилась душа вождя народа Божьего, когда, проникнутый пустынным величием высот Синайских, сошел он с них опять на землю и увидел ее жалкие суеты…
XII. Пещеры Чатырдага
Бимбаш-коба — пещера 1000 голов. — Наше смущение. — Холодная пещера или Сулу-коба.
Мы все ехали молча, настроение было несколько торжественное; душа невольно подчинялась впечатлению вечернего часа и той горной высоты, на которой мы очутились теперь. Суруджи повернул к пещерам, но до них было не близко.