Очерки о старой Москве
Шрифт:
Во время молебствия по захолустью проскакал взвод казаков, с полицеймейстером во главе.
– Бунт! – разнеслось по захолустью.
– Мастеровщина взбунтовалась, – закричал лавочник.
В трактир «Адрианополь» собралась мастеровая чернь – шорники, сапожники, позументщики и т. п. Кто-то из компании сказал, что народ морят. Пошел на эту тему разговор. Пьяный портняга сказал, что всему делу причина Ефим Филиппов, что он все кровь отворяет, что предлагал и ему, да он не согласился.
– Разве возможно христианскую кровь выпущать!
– Мы ему докажем!
– Ежели он, значит, кровь отворял и, значит… по
– Своим судом!
– Покажи струмент! По какому праву?
Трактирщик начал было успокаивать, но избитый бросился в квартал и донес о случившемся. Мастеровщина бросилась в кабак, в котором кончил дни свои коллежский секретарь Куняев. Целовальник ничего не возражал.
– Лопайте, черти! Все равно вам издыхать-то, – сказал он и вышел на улицу.
Обезумев от пенника, пьяная голь ринулась к цирюльне Ефима Филиппова. У цирюльни было тихо и не пахло, как бывало, паленым. Стеклянная дверь разлетелась вдребезги, и пьяным глазам представилось тяжелое зрелище.
Ефим Филиппов лежал на столе бездыханный, и Петрович нараспев произносил стих из псалтыря: «Яко дух пройдет в нем и не будет, и не познает к тому места своего».
Толпа отхлынула и была окружена казаками.
– Ах, как это народ-от мрет! Господи ты боже наш! Царица ты наша небесная! – говорил живший в захолустье на большой улице кривой купец, мимо дома которого провозили жертву смерти.
– И что это теперича будет? Вся Москва, почитай, вымерла. Испытует нас господь или наказывает – его святая воля. В городе-то пусто; мимо Минина вчера проехал – хоть бы те один человек был… жутко; только заблудящий какой-то, бога-то знать в ем нет, стал середь площади да песней так и заливается… «Что, говорю, просторно тебе?» – «Просторно, говорит, господин купец! Никто не препятствует». Индо руками я всплеснул!.. Этакое божеское наказание, а он…
– Что, значит, непутевый-то человек! – заметила старуха жена…
– Диву я дался! Молодой парень – дворовый али так какой… «На смирение-то, говорю, взять тебя некому». – «Живых, говорит, теперича не трогают, мертвых подбирать впору».
Старики в глубоком молчании смотрели в окно.
– Сирот-то, сирот-то теперича… Господи! – сказала старуха.
– Сироты теперича много! – отвечал старик. – Столько теперича этой сироты… и куда пойдет она, кто ее вспоит-вскормит, оденет-обует… Давеча я посмотрел… ребенок один: сколь мать свою любит, так под гроб и бросается… Удивительно мне это! Махонький, от земли не видать, а сколь у него сердце это к родительнице. Индо слеза меня прошибла! Еду, а у самого так слеза и бьет, уж очень чувствительно мне это… Махонький, а любовь свою… подобно как…
Старуха прослезилась.
– Сама была сирота, без отца, без матери, без роду, без племени…
– И должна, значит, чувствовать сиротское дело. Сам куска не ешь – сироте отдай, потому сирота, она ни в чем не повинная… Должен ты ее… Вот ты теперича плачешь, значит – это бог тебе дал, чтобы народ жалеть. А ежели мы так рассудим: двое нас с тобою; дом у нас большой, барский, заблудиться в ем можно: ежели в этот дом наберем мы с тобой ребяток оставших, сироту эту неимущую, пожалуй, и богу угодим. Своих-то нет – чужих беречи будем. И будет эта сирота в саду у нас гулять да богу за нас молиться. Так, что ли?
Старуха перекрестилась.
– Дай тебе бог!
Старик исполнил свое предположение. По окончании холеры он пожертвовал свой дом под училище, внес большой капитал на его содержание. Святитель Филарет благословил иконою доброго старца, а протодьякон провозгласил:
– Потомственному почетному гражданину, фридрихсгамскому первостатейному купцу Феодору Феодоровичу Набилкову многая лета. Об этой высокой личности будет мое душевное слово. [6]
«Новое время», 5 и 12 октября 1880 г.
6
Набилков Ф. Ф. – в Набилковском училище учился И. Ф. Горбунов. Задуманный очерк написан не был
Из московского захолустья
I
Иверские юристы
Не бог сотвори комиссара, но бес начерта его на песце и вложи в него душу злонравную, исполненну всякия скверны, и вдаде ему в руце крючец, во еже прицеплятися и обирати всякую душу христианскую.
Так начинается весьма редкая раскольничья рукопись, озаглавленная так: «О некоем комиссаре, како стяжал, и о купце». В ней рассказывается, как помощник квартального надзирателя (в тридцатых-сороковых годах они назывались комиссарами) притеснял купца и какие купец принимал меры против своего гонителя. Комиссар в то время был для захолустья персона важная, важнее квартального надзирателя, район действий которого была канцелярия, а комиссар представлял из себя наружную полицию, и обыватели находились в полнейшей от него зависимости. Протоколов в то время не было, а все решалось на словах, по душе.
Огородил купец у себя на дворе, по собственному рисунку, какую-нибудь невообразимую нескладную постройку: теперь – протокол… отступление от строительного устава…
Или: начнет тот же купец выкачивать из своего погреба на улицу смрадную миазматическую жидкость и распустит зловоние по всему захолустью: теперь – протокол… несоблюдение санитарного устава… обязательное постановление и т. д.
А прежде:
– Что это, Иван Семеныч, ты… тово… – говорит комиссар, – сам увидит – не хорошо!.. И мне за тебя достанется.
Четыре стертых или так называвшихся «слепых» полтинника в руку – и смотрительный устав обойден.
Или:
– Что это, Иван Семеныч, ты весь квартал заразил?…
– Мне и самому, брат, тошно, – отвечает купец, – да что же делать-то! Три года не выкачивали. Капуста, Ермил Николаевич, действует!.. Заходи ужо, милый человек… Портфеинцу по рюмочке выпьем…
Санитарная часть обойдена.
Комиссар был на ногах чуть ли не все двадцать четыре часа в сутки…
То он подойдет к будке и свистнет по зубам задремавшего старика будочника. Необыкновенный тип представляли из себя будочники. Они выбирались из самых неспособных и бессильных солдат. Мастеровой и фабричный народ называл их «кислой шерстью». То отколотит извозчика, приговаривая: «Я давно до тебя, шельма, добираюсь!»