Очерки по истории русской церковной смуты
Шрифт:
Так дожили до войны — и война одним ударом разрушила унылое существование Платонова.
В августе 1941 года совершенно неожиданно и непонятно была арестована Мария Александровна — его жена (причины ареста неясны — говорят, что она обвинялась в спекуляции). Через месяц умер от голода двухлетний ребенок, отданный отцом кому-то на воспитание. В это же время эвакуировался из Ленинграда Музей истории религии. И хранитель музея в течение нескольких суток не спал, упаковывая фонды. Все было бережно упаковано и вывезено из Ленинграда — документы, картины, диаграммы, плакаты. Забыли вывезти лишь один ценный экспонат — самого злополучного хранителя музея. Подобно госпоже Раневской, хозяева забыли в оставленном доме своего старого
Я увидел его в последний раз в ноябре 1941 года, в самое тяжелое время блокады, когда еженедельно уменьшалась продовольственная норма и на улицах Ленинграда появлялись первые трупы. В декабре Ленинград был уже завален ими. В небольшой столовке для научных работников (в Этнографическом переулке) я увидел его, сидящего в вестибюле, исхудавшего, бледного, жалкого… Я ни разу и не говорил с ним после его отречения и, встречая его на улице, демонстративно с ним не здоровался, но сейчас меня почему-то потянуло к нему, и, подойдя, я окликнул его по имени: «Николай Федорович». Встав, он вежливо поздоровался. Мы обменялись рукопожатием. «Как вы поживаете, Николай Федорович?» — спросил я. «Плохо, очень плохо, голубчик, семья распалась, а сейчас съел карточку, до двадцатого ничего не дадут», — сказал он упавшим голосом. Это значило, что он получил по продовольственной карточке ту мизерную норму, которая полагалась на десять дней. «С сердцем плохо — аорта…» — жаловался он. Я попробовал (со свойственной мне бестактностью) заговорить на идеологические темы — он устало махнул рукой: «Не знаю, не знаю, ничего я теперь не знаю».
«Конченый человек», — подумал я, отойдя от него. Конец наступил через несколько месяцев, весной. В феврале, всеми оставленный, одинокий, голодный, он постучался к Александре Ивановне Тележкиной — своей старой прихожанке, обожавшей его всю жизнь. Она открыла перед ним свои двери и приютила в своей маленькой комнатке своего бывшего владыку — и поделилась с ним последним куском хлеба.
И еще в одни двери постучался отверженец — в двери Церкви. На третьей неделе Великого Поста, в среду, во время литургии Преждеосвященных Даров, в Николо-Морском соборе происходила общая исповедь. Исповедовал престарелый протоиерей о. Владимир Румянцев. Неожиданно в толпу исповедников замешался Н. Ф. Платонов — и начал громко каяться, ударяя себя в грудь. Затем в общей массе он подошел к священнику. О. Владимир молча накрыл его епитрахилью и произнес разрешительную молитву.
«Господи, благодарю Тебя за то, что Ты простил меня! Веровал, верую и буду веровать!» — воскликнул он, отходя от Святой чаши.
Он умер на другой день, в холодную ленинградскую мартовскую погоду, и погребен на Смоленском кладбище в братской могиле, среди беспорядочной груды трупов умерших от голода людей.
«Он был человеком большого ума и большого сердца», — сказал о нем в 1946 году митрополит Николай — его старый товарищ и друг.
«Царство ему небесное!» — тихо молвил, перекрестившись, А. И. Введенский — его старый противник, в году 1946-м — также больной, разбитый параличом — за месяц до смерти, после того, как я рассказал ему об обстоятельствах смерти Н. Ф. Платонова.
«Царство ему небесное!» — восклицаю и я, прощаясь навсегда с Н. Ф. Платоновым, и да послужит его судьба грозным предостережением для всех колеблющихся, сомневающихся, стоящих на грани предательства.
О самих предателях мы не говорим, на них никакие не подействуют уже предостережения.
«Нет существа более презренного, чем предатель, — в свое время говорил А. М. Горький, — и даже сыпно-тифозную вошь можно оскорбить, сравнив ее с предателем».
Тридцатые годы были тяжелой полосой в жизни А. И. Введенского. В 1929 году он последний раз выступил на диспуте в Политехническом музее. Этим выступлением заканчивается продолжительный, самый блестящий период его деятельности. 30-е годы — годы непрерывных стеснений. В 1931 году, после закрытия храма Христа Спасителя, начинается период кочевья
А. И. Введенского по московским храмам. Вначале он служит и проповедует в храме св. апостолов Петра и Павла на Басманной улице (здесь же помещалась Богословская академия). В 1934 году — новый страшный удар: закрытие храма Петра и Павла, одновременно закрывается Академия, без формального запрещения, «за отсутствием помещения…». А. И. Введенский переходит со всей паствой в Никольский храм на 6. Долгоруковской (Новослободской) улице. 1935 год — «самороспуск» Синода. А. И. Введенский остается в самом неопределенном положении. Его официальной должностью была должность заместителя председателя Синода.
1936 год — закрытие Никольского храма. А. И. Введенский переходит в церковь Спаса во Спасской, на Б. Спасской улице. Здесь он прослужил полтора года. В 1938 году он переходит в свою последнюю резиденцию, в Старо-Пименовскую церковь, стены которой увидели его погребение.
Самый страшный удар из всех, какие испытал когда-либо в жизни А. И. Введенский, был нанесен ему 6 декабря 1936 года. На другой день после принятия «сталинской» Конституции знаменитый проповедник был вызван в «церковный стол при Моссовете». Здесь третьестепенный чиновник, с невыразительным, не запоминающимся лицом, сухо сообщил, что, поскольку новая Конституция разрешает отправление религиозного культа, но не религиозную пропаганду, служителям культа запрещается произносить проповеди. Впоследствии такое толкование Конституции было официально опровергнуто, но в тот момент для А. И. Введенского это был удар грома среди ясного неба. Представьте себе Ф. И. Шаляпина, которому запретили петь, Шопена — которому запретили играть, Врубеля — которому отрубили правую руку — эффект будет примерно тот же.
Впоследствии, правда, было разъяснено, что проповеди могут произноситься тогда, когда они являются «неотъемлемой частью богослужения». Однако от этого было не легче: знаменитый проповедник и апологет превратился в «учителя церковноприходской школы», и единственной дозволенной ему темой стало объяснение праздников. И странно, внезапно и непостижимо чудесный проповеднический дар покинул его. Все проповеди, которые произносил А. И. Введенский после 1936 года, оставляли досадное и тягостное впечатление: вдруг погас огненный темперамент, исчезли гениальные озарения и дивные взлеты — на кафедре стоял заурядный священник, который неимоверно длинно и скучно излагал давным-давно всем известные истины. А. И. Введенский является блестящим примером того, как под влиянием внешних стеснений тускнеет и гибнет даже самый яркий талант. И психологически А. И. Введенский сильно деградировал.
В 1937 году Александр Иванович чудом избежал ареста. В течение всего года он жил под дамокловым мечом. Однажды ночью в передней раздался звонок. Что тут началось! Домашние суетились в паническом ужасе, наскоро жгли какие-то бумаги, сам хозяин второпях одевался. Мертвенно бледный, он отправился открывать дверь. Вздох облегчения — его духовная дочь, почувствовав себя тяжело больной, послала за своим духовником.
Во главе обновленческой церкви стоял тогда митрополит Виталий — Первоиерарх.
Я хорошо знал владыку. Он был исправным, истовым — как обычно говорят, «благоговейным» — священником. Он был, безусловно, искренне верующим человеком — и человеком добропорядочным (в обывательском смысле этого слова). Однако всякий раз, когда я с ним говорил, когда слушал его изложение догматов веры (мы часто говорили с ним о богословии), — у меня всегда мелькала в голове невольная ассоциация — «бухгалтер». Человек аккуратный, скрупулезно пунктуальный в служебных делах, почтительный по отношению к начальству, митрополит Виталий действительно чем-то смахивал на провинциального бухгалтера средней руки. «Так и остался белевским протоиереем», — говаривал часто про него Александр Иванович.