Ода радости
Шрифт:
Вместо предисловия
Что тут скажешь?
Дочери теряют, матери обретают.
Это в порядке вещей.
Разве дочь – не та, что однажды потеряет мать?
И разве мать – не та, что без конца обретает, родив?
Это – нормально. И, в конце концов, это хорошо, если так, если не наоборот.
И если не разом, в один и тот же, и прекороткий, как видится теперь, отрезок времени пришлось и потерять, и обрести.
Впрочем, и такое бывает. Что же тут необычного? А я и не собираюсь рассказывать вам что-то необычное. Я не верю в случайности, фарт, проклятия, ловушки судьбы. Хотя и у меня не хватит сил сказать, что все вышло так, как надо.
Нет, мне не надо – так. Не было надо, чтобы долгожданный ребенок от наконец полюбившегося
Но так случилось, что жизнь моя повернула разом на зиму и лето, будто разбежалась двумя солнцами.
Эта книга тоже и росла, и никла. Она о самом драгоценном – и горестном.
В ней много мелочей, но нет случайностей.
В ней два солнца, но жизнь одна.
Я хочу рассказать вам не об утрате и даре, не о горе и счастье.
А о том, как не сумела их разделить.
И это тоже – нормально. И это – хорошо.
Одна
В свете точки
Сегодня, когда моей бабушке в Киргизии исполнилось девяносто лет, а ее дочь шестидесяти шести лет похоронили на подмосковном кладбище рядом с ее же сыном, нашедшим вечный покой девять лет назад, я думаю о времени. О том, что в романах-то я люблю такой поворот: время истекает, и пересыхает роман, и пуст исток событий. Это момент, когда в книге кончается ресурс действия. Герои еще трепыхаются, еще надеются вывернуться и подогреть интригу, перетоптаться и выскочить в новую главу жизни, но автор торопит кульминацию и развязку. Это пора, когда возможности перерождаются в рок, намерения – в судьбу, догадки – в знание, с которым маяться в эпилоге и далее везде. Это созревание невысказанных желаний, это разлитие вскрытой крови, это опадание плодов, вспревших от приливов надежд и печалей.
Наше последнее с мамой лето в Киргизии я торопилась перелистнуть. Со всеми его привычными радостями – базары-горы, кафешки-барашки, арыки-алычи – все это не менялось из года в год и тем пленяло, но и держало в плену: ведь и в жизни моей ничего не менялось. И про последнее мое лето с мамой на отдыхе я не запомнила ничего особенно хорошего, потому что все хорошее было как всегда. А вот моя тревога осела в памяти, как самый дурной поступок.
Я хотела оказаться с мамой в Москве, и на новых условиях. Взрослой дочерью, встречающей ее пирогом и внуком, приведшей в дом мужчину, на которого мы с ней можем наконец положиться. Маме домой был куплен кухонный диван, такой удобный, что режет, как вспомнишь о ее страданиях, когда с него уже почти не вставала.
Я уехала из Киргизии, а она осталась. На первый свой полный год у бабушки, в изнанке спелого лета, в Венеции зимой. Слышала я, есть в Киргизии такая долина смерти, куда не стоит соваться в морозы, иначе застрянешь и пропадешь. Я никогда не видела этого места, но сегодня, думая о маме в зимней Азии, я представляю себе этот заснеженный капкан за окнами уютной двухкомнатной квартиры в кирпичном доме, в хорошем районе у парка, с видом на набережную сухого арыка, с вечной новогодней елочкой в углу и гирляндами старых родственных открыток по стенам под портретами дедушки и дедушки Ленина. Когда бабушка – впервые за много десятилетий – позвала маму остаться и позаботиться о ней, мама попала в ловушку. Она провела год в стране своего детства, где когда-то был союзный рай, а сегодня платят мукой и консервами за голоса на выборах, торгуют никому не нужными русскими книжками на барахолке вдоль заброшенной железной дороги и выстаивают первые маленькие очереди за фастфудом. В домах спилены батареи: за отопление запрошено столько, что проще сдать на металлолом. Бабушка боится ставить обогреватель: розетки изношены, чинить некому; при мне когда-то вызывали электрика – пришли три матерых пьяных киргиза и толком ничего не сделали. Холода стоят российские, и до апреля не прибывает тепла. По стране прокатывается волна бытовых пожаров. Мама кипятит воду на единственной плитке, переодевается дома в пальто и сапоги и занимается самолечением в холодной воде.
Я страшно боялась, что к ней там вернется старое заболевание
Когда вышло так, как хотел, тебе это кажется преисполненным смысла: в мире появляется логика – твоя собственная, но ты приписываешь ее высшей силе. Когда все так, как хотел, ты хвалишь себя за то, что живешь в ладу с Провидением. Не вываливаешься и не торчишь, не вопиешь, не ропщешь.
Потом один из врачей, туманно обосновывая отказ в операции, скажет ей: «Вы слишком долго где-то ходили…» Ясно где: мама целый год ухаживала за бабушкой, не нуждавшейся в уходе, отвоевывала у нее право полистать интернет и поспать днем, когда сморит, помыть пол и выбросить старые тряпки – бабушке, как и мне, хотелось пожить с мамой на своих условиях. Как бы то ни было, мама отдала дочернему долгу год, и разве это не достойно награды?
Потом я открою ее переписку со старым другом и прочту: «Выбора у меня нет». И вспомню, как жаль ей было застрять в чужой уже стране, когда в Москве так много недосмотрено, недоделано. Ей не хотелось проживать еще сильные свои годы там, где даже в библиотеку не запишешься: требуют оставить в залог местную ID-карту, а главное развлечение – базаровать. Весь год мы с мамой развлекались: обсуждали вытачки и оборки, длину и цвета, и она никогда не называла цвет правильно – так, как я бы его назвала, и было много смешной путаницы, и мешок в обратную дорогу рос, а мама, по привычке своей экономить, еще раздумывала, брать ли до аэропорта в соседнем городе такси, но я уговорила, и когда она переступила порог и я увидела, кто привез мне огромный тяжелый мешок замечательных, недорогих, теплых, нужных вещей, в которых я теперь что ни день, – …
«Мама должна быть мягкой», – всегда шутила я. И гордилась, что мама моя кругла, и забывала юные ее фотографии, где высокая грудь и талия, какой у меня не будет вовек. Теперь я помню только на ее опавшем лице большие круглые глаза – доверчивые и удивленные, как у заблудившегося в ночи ежика.
Выбора нет, считала мама, и я вслед за ней. Я люблю ситуации, когда выбора не остается и не надо мучительно выбирать, потому что единственно правильное дано. И только теперь задумалась, откуда берется такая определенность решения. Если нет выбора, значит, есть глубокое и скорое внутренне согласие на то, что дано. Даже долг оставляет выбор: должен ли ты – сам ведь и решаешь. И мама решила, что должна.
Хотя никого из других моих знакомых женщин ее возраста нельзя было бы подписать на год жизни в таких условиях. Их внутренний компас стрельнул бы, отворачивая. Но мамина чуткость к себе сломалась давно.
«Была цветущая женщина, а теперь посмотри – как из концлагеря», – сетовала она, а я рада была узнать, что она все-таки считала себя цветущей, хотя отвергала маркие белые пуховики, жалела кожаное пальто, ленилась подкрашиваться, не терпела гладить. Больная, она вдруг стала на некоторое время стройно выглядеть и изящно одеваться, пила из чашечки с блюдцем, как, призналась, всю жизнь мечтала и не пила, покупать телепрограмму в журнале «7 дней» и удивляться себе, почему экономила на нем раньше.
И зачем я сетую на год в Киргизии, прошедший без диагностики и лечения, если знаю, что, будь даже мама в Москве, мне ох и не сразу удалось бы уговорить ее пойти к врачу.
Фантазии о том, как бы вы провели свои последние дни, утешают только молодых и здоровых. Мне тоже грезился Неаполь или Прага с мамой, но стало бы у нее сил до ванны дойти.
Не покупайте, говорит, больше такое здоровенное средство для посуды. Лежу, целыми днями только его и вижу.
Наше время начало пересыхать весной, когда я, отойдя немного из-под сени старого замкового парка в Шотландии, узнала от коллеги по Скайпу о том, что журнал, где я проработала больше десяти лет, лишится дома и едва сводит концы с концами. В тот же день в Фейсбуке прочла, что умер долго боровшийся с болезнью муж писательницы Анны Старобинец.