Одесский фокстрот
Шрифт:
Мне не нравится этот город потому, что тут темнеет не только рано, но и густо. И в доме, куда я приехала, меня будут встречать.
Мне не нравится то значение, которое в этом городе вкладывают в слово «встречать». Здесь встречать – значит накрыть стол на полк гусар, хотя я вполне могла бы обойтись рюмкой мною же приволоченной дьютифришной водки и искренним теплом. Но на столе уже стоят: фаршированные гогошары (каждый размером с Африку); фаршированная же рыба (примерно с Евразию); видов десять селёдки (включая форшмак и селёдку под шубой); красный борщ (огненный, как взрыв сверхновой); паштет из кабана (взбитый из ещё дымящейся печени); жаркое из того же зверя; царская уха (сваренная, похоже, из сорока сортов рыбы); овощи (без меры, приготовленные
Мне не нравится этот город из-за того, что под это, мягко говоря, изобилие мне будут рассказывать, как тяжела жизнь, какие все сволочи, всё лето принимаем гостей, хоть бы один хоть что-то на стол купил.
Мне не нравится этот город потому, что тут всё ещё меряют на колбасу и туалетную бумагу. Мне не нравится этот город за то, что я тут выгляжу нелепо со своим дорогим бухлом и каждый раз, как совершеннейшая дура, покупаю в подарок брендовую косметику, трепетно удерживая в памяти, что моя подруга – брюнетка с белой мраморной кожей, и напрягаю этим снобов-консультантов парфюмерных бутиков. Мне не нравится этот город потому, что я снова и снова даю ему слово привезти двадцать килограммов докторской колбасы и контейнер трёхслойной туалетной бумаги, но опять и опять слово нарушаю, вспоминая, что брюнетка с белой мраморной кожей – не комбинат по обслуживанию приезжего населения, а просто красивая женщина и моя подруга.
Мне не нравится этот город из-за того, что он сходу инфицирует меня гнуснейшим из вирусов – вирусом бесконечных взаимозачётов, – и во мне всплывает гадкое плебейское желание озвучить стоимость привезённых мною бухла и косметики. В пересчёте на колбасу и туалетную бумагу это должно произвести! Но иммунитет, закалённый постоянным соприкосновением с пожизненными носителями, побеждает. И я молчу, лишь щёки полыхают и уши горят, выдавая свинскую борьбу внутреннего кабана-крестьянина с глубинным вепрем-аристократом. Авек плезир, моё сено самое лучшее – чистый клевер! – у любого купца спросите, а я себе лапши закажу и буду молча это кушать.
Мне не нравится этот город потому, что мне тут же скажут, де – нет-нет-нет! – тебя это не касается – про стол, сволочей и туалетную бумагу, родную сестру докторской колбасы. Что ты, что ты! Полным-полна морозильная камера от пола до потолка! Мы так рады тебя видеть, тем более, сейчас уже осень.
Мне не нравится этот город из-за того, что на «Октябрь уж наступил…» мне отвечают: «Почему ты ничего не ешь?!»
Мне не нравится этот город за то, что я не могу позволить себе остановиться в гостинице – проклянут и на похороны не позовут! «Любовь и голуби» в почёте, в отличие от засранного бессменными городскими горлицами вечного Александра Сергеевича под платанами в начале Приморского бульвара.
Мне не нравится этот город за то, что здесь не уважают личное пространство – и я не имею в виду дистанцию. Город становится родным, когда ты отстоял у него своё одиночество. Или заслужил.
Мне не нравится этот город. И никогда не нравился. Или я не заслужила.
А то, что крадёт здесь моё одиночество, думает, что я уехала отсюда в погоне за успехом и большими возможностями.
Но я уехала из этого города, потому что он мне не нравится.
И каждый год я приезжаю сюда. И приезжаю, и прилетаю. В этот город. Несмотря на пыль, грязь, цементную крошку, наглых таксистов и невозможность избежать.
Сейчас я выкачусь из-за стола, и, рассекая набитым животом густой мрак, поплетусь к морю, охая, ахая, пыхтя, проклиная обжорство и давая себе триста тридцать третье слово чести останавливаться отныне только в гостинице! Минут через пять глаза привыкнут к придонной тьме небес. Минут через десять станет легче идти, потому что вот уже десять минут – о, блаженство! – никто не заливает мне в уши про бывшего мужа-гада, сынишку-двоечника, родителей-эксплуататоров, тётку-тварь, дядю-алкаша и горячую, неистовую любовь к ним в целом и к каждому по отдельности. Я плыву сквозь пыльные пласты ночного города, неся впереди себя, как знамя, живот, нафаршированный гогошарами, гефилте-фиш, паштетом из кабанчика и царской ухой с борщом вперемешку. Я тащусь к морю. В одиночестве. Потому что… Море? Ночью?! В октябре?!! Да она сумасшедшая!
Да, я сумасшедшая. Будь я нормальная, разве бы я ездила в этот город, который мне не нравится?
Я разденусь. И медленно войду в прохладную воду. Войду, ни разу не вздрогнув. Первое октября. Двадцать два градуса водной стихии. Восемнадцать – воздушной. Всё относительно.
Я медленно войду и медленно поплыву. Поплыву, оставляя за собой этот не нравящийся мне город. И прогудит уходящий куда-то в сторону Аргентины пароход. И подмигнёт Воронцовский маяк. И ужалит оскорблённый вторжением в его стихию корнерот.
Я буду плыть, оставляя за собой берег и всё, что примостилось на нём. Приземлилось, пристроилось, прижилось. Всё.
Я буду плыть, пока огни порта не превратятся в тонкую мерцающую полоску на границе воздушной и водной стихий. Буду плыть, пока дистанция между мной и нелюбимым мною городом не потеряет обменный эквивалент и вместе с плеском мелкой волны в меня не вольётся долгожданное одиночество.
Но я плыву не за этим.
Я плыву только за тем, чтобы ко всему вернуться.
Этот город – начало всего.
И у меня просто нет выбора.
Нет выбора
– У меня просто нет выбора!
Боже мой, какой гадкий прононс! Какая нарочито привозная манерность! Фи!
– Потому что его просто нет! Они все меня достали, но мне некуда деваться!
Оборачиваюсь. Девочка и мальчик. Два пива. По одному перед каждым. Девочке и мальчику лет по двадцать пять. Она – тоненькая, симпатичная. Может стать красивой. Если бы только не эта ужасающая речь. Мальчика не вижу – он ко мне затылком. Выкручиваться ужом неудобно. Девочка и так уже отметила мой к ним интерес – и вместо того чтобы стать тише и скромнее, почувствовала себя на сцене. Можно понять – иди знай, когда следующий бенефис.
– Это же с ума сойти!
Я сижу на застеклённой веранде ирландского паба. На Дерибасовской. Это очень модно – ирландские пабы. Что на Дерибасовской, что на Ланжероновской, что в аэропорту Домодедово. А в аэропорту – это ещё и чертовски полезно! Потому что в ирландском пабе аэропорта Домодедово можно курить. За чашку кофе снимают стоимость кофе, воды, сахара, сливок, плюс триста процентов наценки общепита, плюс полтинник сверху – за возможность. Ибо курить, не ощущая себя негром времён жесточайшей сегрегации, – это fine! И, прямо скажем, даже excellent! Это вам не давиться чужим дымом и чужими запахами в стеклянной банке-курилке, набитой: потными украинскими шабашниками, летящими до дому до хаты; издающими ядовито-мускусные испарения азербайджанскими деловыми, летающими туда-сюда-обратно за своими каракулево-арбузными гешефтами; густо накрашенными дамами в велюровых спортивных костюмах, с величием кухарок, управляющих государствами, бросающими в телефон про предстоящий отдых в олинклюдной Туреччине; служащими аэропорта, всегда сохраняющими выражения лиц первых христианских мучеников. И у меня просто нет выбора, потому что комфорт мне давно дороже денег – с тех самых пор, когда никаких денег у меня, признаться, вовсе не было. Иногда даже создаётся впечатление, что рейсы в аэропорту Домодедово задерживают вовсе не потому, что в чартерном такси с крыльями не успели поменять масло и подкрутить пару гаек, и не из-за метеорологических капризов вокруг нашей отдельно взятой страны. Просто ирландский паб отстёгивает диспетчерам и пилотам! Вот они где кроются, истинные тайны заговоров!