Один год
Шрифт:
Ждать пошли в кабинет Антропова. Александр Петрович только что вернулся с операции, сидел тяжело отвалясь на спинку стула, смотрел прямо перед собой сосредоточенным взглядом. Потом, словно очнувшись, сказал Лапшину:
– По-моему, Иван Михайлович, с твоим подопечным самоубийцей происходит неладное. Сдвинулось что-то в психике. Всю ночь он на окошке просидел, на подоконнике, и сестра мне рассказывала, все плакал. Соображает с трудом…
– Это какой же подопечный? – спросил Баландин.
– Тот, что мой пистолет когда-то в окошко швырнул, помните? – ответил
Баландин протер толстые стекла пенсне платком, осведомился:
– Митрохинский?
Интонация у Прокофия Петровича была особая, понятная только Лапшину. Баландин Митрохина не любил и даже фамилию его произносил по-своему, почему-то с ударением на последнем слоге – Митрохин!
– Если он митрохинский, то при чем же тогда ты? – опять спросил Баландин.
– История запутанная, – вздохнул Лапшин. – Если помните, связана она с приездом Занадворова и с вопросом санкции на братьев Невзоровых…
– Разбираешься?
– Похоже, что разбираюсь…
Они еще помолчали, покурили. Антропов неожиданно сообщил:
– Надо было желудочное соустие сделать…
Лапшин и Баландин переглянулись, а Александр Петрович смутился. В матовое стекло двери постучал санитар, сказал, что ждать Грибкову не надо, она тут надолго останется. В машине Баландин попросил Лапшина:
– Ты вот что, Иван Михайлович, я тебя убедительно попрошу, займись насчет Демьянова. Жалко мужика, знаешь, как он переживает. Сколько лет в милиции, и теперь здравствуйте… Проверь там корреспонденцию эту самую…
Но проверять нынче Лапшину ничего не пришлось. Едва он вошел к себе в кабинет – зазвонил телефон: Криничный сообщил, что хотя Мирон Дроздов о Корнюхе ничего не показал, но сведения насчет Мамалыги правильные и бандита надо брать немедленно.
– Сейчас? – спросил Лапшин.
– Вечером, но именно сегодня. Я сейчас явлюсь, доложу обстановку.
Едва Лапшин повесил трубку – пришел Бочков с листами протокола допроса. Братья Невзоровы полностью сознались на очной ставке. Лапшин, хмурясь, читал четкие строчки, потом жестко взглянул на Бочкова и велел:
– Завтра нужно все выяснить с Невзоровыми и Жмакиным. Драку эту на Фонтанке поднять и все митрохинские материалы…
– Так ведь это архивы…
– За архивами или черт знает за чем человека теряем, – не повышая голоса, продолжал Иван Михайлович. – За глупостью, за туполобостью, за дурацкой, заранее подготовленной схемой…
– К завтрему, пожалуй, не поспеть материалы поднять…
– А ты постарайся, Николай Федорович, – неожиданно ласковым голосом попросил Лапшин. – Я знаю, ты мне не говори, понятно, что устаешь, а все-таки. Он ведь там в больнице с ума сходит, это точно, доктора признают…
– Я постараюсь! – тихо ответил Бочков.
Дорогу орлам-сыщикам!
В девятнадцать часов Лапшин созвал оперативное совещание у себя в кабинете. Выслушав Криничного и Побужинского, Иван Михайлович помолчал, полистал свой блокнот, который в бригаде звался «псалтырем», «святцами», «напоминальником» и еще по-разному, помолчал и заговорил:
– Таким образом, тут, как совершенно справедливо отметил Криничный, который, кстати, в эти дни вместе с Побужинским проявил неплохое умение работать, орудовала группа, возглавляемая Корнюхой. И Корнюху и Мамалыгу мы, к сожалению, упустили. Корнюха удрал у нас из рук, так же как и Мамалыга. Он самый близкий к Корнюхе человек, этот самый Иофан Мамалыга, и тесно связан с рядом других преступников.
Скрипнула дверь, и вошел запоздавший Окошкин.
– Вы ко мне? – спросил Лапшин.
– Разрешите доложить срочное сообщение.
– Докладывайте.
Окошкин подошел к столу и необыкновенно скромно рассказал, что им в будке телефона-автомата у Гостиного Двора только что задержан аферист, по кличке Воробейчик, с подложными документами, а главное, с накладными на отправку большой скоростью трикотажа и обуви, похищенных Корнюхой и Мамалыгой из главного базового склада Опторга. Грузы адресованы в Тбилиси, в Малоярославец и в Ярцево. Есть еще накладные на Зеленый Бор и на Некурихино. Но главное – это то, что Воробейчик был задержан после телефонного разговора с самим Мамалыгой и подтвердил нынешнюю гулячку.
– Что ж, годящие сведения, – сказал Лапшин. – Годящие и, пожалуй, верные. Ну, ладно, Окошкин, садитесь, мы тут совещаемся.
Василий Никандрович сел и жадно затянулся папиросой, а Лапшин начал развивать свой план операции. Говорил он сжато, вычерчивая указательным пальцем в воздухе направление ударов на нынешний вечер, и тон его был спокоен и благодушен, хотя дело касалось не просто изъятия похищенных товаров, а, по всей вероятности, перестрелки, потому что такие люди, как Зубцов, легко не садятся в тюрьму. Такой тон был в его характере, и бригада, отлично зная Ивана Михайловича, понимала, что скрыто за этим внешним спокойствием и неторопливой деловитостью…
Минут за сорок до выезда Лапшин залпом выпил стакан чаю с лимоном и, поскрипывая сапогами, пошел по кабинетам, чтобы узнать, все ли готовы и как готовы.
Везде было тихо и пусто, и только в той комнате, где сидел Окошкин, были люди, проверяли оружие и разговаривали теми сдержанными легкими голосами, которые известны военным и которые означают, что ничего особенного, собственно, не происходит, ни о какой операции никто не думает, никакой опасности не предстоит, а просто-напросто что-то заело со спусковым механизмом пистолета у Окошкина, и вот товарищи обсуждают, что именно могло заесть.
– Ну как? – спросил Лапшин.
– Да все в порядке, товарищ начальник! – весело и ловко сказал Побужинский. – Вот болтаем.
Лапшин сел на край стола и закурил папиросу.
– Побриться бы надо, Побужинский! – сказал он. – Некрасиво, завтра выходной день. Пойди, у меня в кабинете в шкафу есть принадлежности, побрейся!
– Слушаюсь! – сказал Побужинский и ушел, оправляя на ходу складки гимнастерки.
Окошкин и Бочков оба машинально попробовали, как у них с бородами, очень ли заросли.