Один в Берлине
Шрифт:
— А вы даете по шапке мне, господин обергруппенфюрер, и официально приказываете взять его в течение недели!
— Не скальтесь как идиот, Эшерих! Из-за такого дела, дойди оно, к примеру, до Гиммлера, можно самую замечательную карьеру угробить, и, возможно, однажды в концлагере Заксенхаузен мы с вами помянем недобрым словом времечко, когда еще могли втыкать красные флажки.
— Без паники, господин обергруппенфюрер! Я старый полицейский и знаю, тут ничего лучше не придумаешь, можно только ждать. Пусть эти умники сами предложат, как изловить нашего Домового.
— Эшерих, не забывайте, если сорок четыре открытки попали к нам, то, значит, как минимум столько же, а может, и больше сотни ходят сейчас по Берлину, сеют недовольство, подстрекают к саботажу. Нельзя же смотреть на это сложа руки!
— Сотня открыток! — рассмеялся Эшерих. — Много вы понимаете в немецком народе, господин обергруппенфюрер! Тысяча извинений, господин обергруппенфюрер, я ничего такого в виду не имел, нечаянно вырвалось! Конечно, вы прекрасно понимаете немецкий народ, наверно больше, чем я, но люди-то теперь ужасно боятся! Они сдают открытки — по городу определенно ходит не больше десятка!
После гневного жеста из-за оскорбительного заявления Эшериха (народ из уголовки все-таки до невозможности глуп, а вдобавок еще и обнаглел!), после того, стало быть, как обергруппенфюрер Пралль ответил на оскорбительное заявление Эшериха гневным взглядом и яростным взмахом руки, он сказал:
— Но и десяток — это слишком много! Одна — уже слишком много! Их вообще быть не должно! Вы обязаны арестовать этого человека, Эшерих, и побыстрее!
Комиссар молчал. Он не сводил глаз с мысков блестящих сапог обергруппенфюрера, задумчиво поглаживал усы и упорно молчал.
— Молчим, стало быть! — раздраженно вскричал Пралль. — И я знаю, о чем вы думаете. Вы думаете, я из тех умников, что только и умеют разносы устраивать, а ничего получше предложить не могут.
Комиссар Эшерих давным-давно разучился краснеть, но в этот миг, пойманный на сокровенных мыслях, был чрезвычайно близок к тому, чтобы покраснеть. А вдобавок смутился, чего с ним не бывало с незапамятных времен.
Все это, разумеется, от обергруппенфюрера Пралля не укрылось. И он весело сказал:
— Что ж, я вовсе не хочу вас смущать, Эшерих, нет-нет! И не собираюсь давать вам советы. Вы знаете, я не полицейский, меня просто сюда командировали. Но разъясните мне кое-что. В ближайшие дни мне определенно придется докладывать об этом деле, так что хотелось бы иметь подробную информацию. Никто не видел, как этот человек подбрасывает открытки?
— Нет.
— И в домах, где они найдены, никто не высказывал подозрений?
— Подозрений? Да подозрений-то полно! Подозрения нынче повсюду. Только вот стоит за ними не более чем злоба на соседа, потребность настучать, доносительский зуд. Нет, это не улики!
— Ну а те, кто нашел открытки? Все вне подозрений?
— Вне подозрений? — Эшерих скривил рот. — Боже мой, господин обергруппенфюрер, кто нынче вне подозрений? Да никто. — И, глянув в лицо начальника, поправился: — Или все. Но мы тщательно проверили этих людей, причем не один раз. С автором открыток никто не связан.
— Вам бы в пасторы пойти, — вздохнул обергруппенфюрер. — Вы прекрасно умеете утешить, Эшерих! Стало быть, остаются сами открытки. Как там насчет зацепок?
— Небогато. Весьма небогато! — отвечал Эшерих. — Не-ет, в пасторы ни к чему, лучше уж я вам покаюсь, господин обергруппенфюрер! После его первого прокола с единственным сыном я думал, он сам выдаст себя мне на расправу. Но он хитер.
— Скажите-ка, Эшерих, — неожиданно воскликнул Пралль, — вам не приходило в голову, что это может быть женщина? Мне вдруг подумалось, когда вы сказали про единственного сына.
Секунду комиссар ошарашенно смотрел на начальника. Задумался, потом огорченно покачал головой:
— Тоже не может быть, господин обергруппенфюрер. Именно здесь я уверен на сто процентов. Домовой — вдовец или, по крайней мере, одинокий мужчина. Будь в этом деле замешана баба, давно бы пошли разговоры. Сами прикиньте: полгода! Так долго ни одна женщина не сможет держать язык на привязи!
— Но мать, потерявшая единственного сына?
— Тоже нет. Как раз она-то и не сможет! — решил Эшерих. — Тот, кто горюет, нуждается в утешении, а чтобы получить утешение, надо говорить. Нет, женщина в этом деле определенно не замешана. Тут работает один человек, мужчина, и он умеет молчать.
— Я же говорю — пастор! Ну а другие зацепки?
— Негусто, господин обергруппенфюрер, весьма негусто. Я более-менее уверен, что этот человек жмот или в свое время рассорился с «зимней помощью». Ведь он, что бы ни писал в открытках, еще ни разу не забыл призвать: «Не жертвуйте на „зимнюю помощь”!»
— Н-да, если искать в Берлине такого, кому неохота жертвовать на «зимнюю помощь», Эшерих…
— Вот и я говорю, господин обергруппенфюрер. Слишком мало. Слишком.
— А кроме этого?
Комиссар пожал плечами:
— Мало. Ничего. С некоторой уверенностью, пожалуй, можно допустить, что автор открыток не имеет постоянного места работы, ведь их находили в самое разное время дня, от восьми утра до девяти вечера. А с учетом количества народа на лестницах, которыми пользуется Домовой, надо полагать, каждая из открыток наверняка была найдена вскоре после того, как ее подбросили. Еще что? Он работает руками, в жизни писал мало, но в школе явно учился неплохо, орфографических ошибок почти нет, манера выражения не сказать чтобы нескладная…
Эшерих замолчал, оба довольно долго не говорили ни слова, рассеянно глядя на карту с красными флажками.
Потом обергруппенфюрер Пралль произнес:
— Крепкий орешек, Эшерих. Крепкий для нас обоих.
— Слишком крепких орешков не бывает — щелкунчик в конце концов любой расколет! — утешил комиссар.
— Заодно можно и пальцы прищемить, Эшерих!
— Терпение, господин обергруппенфюрер, немножко терпения!
— Главное, чтоб наверху потерпели, дело-то не во мне, Эшерих. Поработайте головой, Эшерих, может, придумаете что получше вашего дурацкого выжидания. Хайль Гитлер, Эшерих!