Одинокая на ветру
Шрифт:
— Это храм Божий, — вразумлял Анну отец Михаил. — Что ты его так охорашиваешь. Это тебе не могила. Храм это. Божий!
Анна молчала. Глядела на цветы упрямо и молчала. Но один раз ответила с каким-то неожиданно ласковым простодушием:
— А нету его, твоего Бога. Помер он. Пулей его убили.
Отец Михаил открыл обросший усами рот и, может, минуту сипел.
— Не перечьте ей, батюшка, она поврежденная, — бормотали старухи, которым цветы не мешали, а дееспособность Спасителя казалась сомнительной.
Однажды, отец Михаил был случайным тому свидетелем, Анна отложила
— Эй! Ау-у! Что, нету тебя? То-то… — Пустой храм эхо имел многозвучное — Анна слушала его, наклонив голову. Не уловив в утихающих звуках чего-то важного для себя, она запела нежным девическим голоском: «А ну-ка, девушки, а ну, красавицы…» Увидев отца Михаила, она подмигнула ему и сказала:
— Слушай, батюшка, украсил бы ты помещение своими картинами. Оттого и живем в нищете, что всего боимся. Одни Бога боятся, другие Сталина, третьи Гитлера. А ведь их жалеть надо. Повесил бы ты портрет старухи Дорофеевой в розовой кофте с голубыми горохами. Она же как Богородица.
— Не богохульствуй, — сказал ей отец Михаил.
На что она ответила ему:
— И Богородицу жаль. И тебя жаль… — В глазах ее было такое спокойное самоотречение, что отец Михаил погулял вокруг храма, повздыхал, надел кирзовые сапоги, штормовку, шлем с очками, завел мотоцикл, которым пользовался весьма редко, и поехал в деревню Никольское к Анниной дочке. Что-то его тревожило в Анне, какой-то ее необычный голос.
Вернулся отец Михаил грустный, написал маслом этюд «Пашкина могилка» — он туда заезжал на обратном пути, — и запил. Лиза показала ему фотокарточку из Коста-Рики. Анна обронила ее на могилке — Алешка нашел.
Отец Михаил все думал: «Что же это?..» — дальше мысль не шла.
Вызвал отец Михаил из Ленинграда своего дружка-приятеля художника Василия Егорова, чтобы не пить одному.
Одному пить нельзя. Если бы мужикам правилось пить в одиночестве, то народа русского уже давно не было бы. Но не терпит мужицкое сердце индивидуальных восторгов, диалогов с самим собой, углубленной самодостаточности, умножающей печаль следствий, но не способной повлиять на причины, что дано только Богу, богоравным невеждам и алкоголикам.
Удивительнейшим свойством обладает водка среди всех наркотических зелий — пробуждением коллективизма, братских чувств и тех не названных еще эмоций, что дают человеку ощущение божественной золотой гармонии даже и без штанов, и равного счастья в той же одежде.
Может быть, названия указанных эмоций следует искать в формулах революционной идеи Октября: «Коммунизм — Мы!» Водка тоже — Мы!
— Ты меня уважаш? И я тебя…
Стало быть, действие алкоголя хорошо согласуется с коммунистической сутолокой, и все идут вперед к счастливому концу — алкогольному космосу: «Хочешь миллион? Нет! Хочешь на луну? Да!»
Дружок ленинградский Василий Егоров все не ехал. Чтобы побороть алкогольный синдром, отец Михаил поставил на мольберт холст и принялся за портрет Анны. Фон — киноварь. Косынка на голове пунцовая. Лицо и тело золотистые. Блузка белая в голубой горох. На руках синеглазый мальчик с розовой попкой и розовыми пятками. В руках у мальчика бублик.
Анна умерла под вечер в день святого великомученика Валентина и Иоанна-воина.
Чесала овечью шерсть серую и умерла…
Перед службой отец Михаил пришел к ней за ключом от храма. Анна у окна дремала. Улыбалась чему-то. Девушка-студентка в красном купальнике приспосабливала планшет на единственном стуле со спинкой. На полу лежали раскрытые коробки с красками, стояли банки с водой. У Анны часто останавливались девушки-художницы. Иные жили подолгу. Анна их молоком поила. И совсем не понимала тех, кто молока не пил: тогда смотрела испуганно и виновато, как если бы они были русалками, даже трогала их — теплые ли, может, скользкие.
В сторожке, обклеенной бледно-голубыми обоями, образов не было, тон задавал выцветший портрет Ворошилова в фуражке и орденах.
Над столом висела карточка с обломанными уголками — группа молодых колхозниц, веселых и уверенных в будущем. Белые халаты, надетые специально для фотографии, были им тесны. Полыхал счастливый румянец. На обязательном кумаче слова, писанные зубным порошком: «Первый выпуск курсов по электрическому доению». Анна сидела в центре, рядом с образованной инструкторшей, и была помечена крестиком.
Сейчас глаза Анны были закрыты. Голова опущена на грудь. Она улыбалась. Улыбка ее была улыбкой виноватого сердца.
Анна боялась тех самых аллей с золотым песочком, которые возникали так явственно, даже с запахом весенних лиственных почек. Не самих, конечно, аллей, прямых и чистых, но Пашку: она же не узнает его без значка на белой майке. Наверное, там и мать его родная. Они вместе на скамейке сидят. А она, Анна, — кто она? Она тень. И нету ей допуска в те аллеи, потому что глубок и непростителен грех неузнания своего ребенка.
«Мой он! Мой!» — кричала Анна в ночи, пугая ночующих у нее студенток-художниц.
Анна шептала неслышно покаяния. Руки ее вздрагивали на расслабленных коленях. Перламутровое облако шерсти колыхалось от движения воздуха, возмущенного топтанием в сторожке отца Михаила.
— Прости меня, Господи. И ее, безбожницу, тоже прости, — сказал отец Михаил.
— Спит, — прошептала студентка.
Отец Михаил кивнул.
— Грезит. Пусть. Это она отдыхает душой.
Василий Егоров приехал в Золы на автобусе, годном по внешнему виду только для перевозки телят. Автобус был небольшой, низкий, красно-коричневый с бежевой полосой. Казалось, что сидящие в нем на самом деле стоят на карачках.
У сторожки студентка в красном купальнике стирала в тазике что-то свое. На скамейке у дверей стоял планшет с акварельным портретом Анны. Девушка иногда распрямлялась, смотрела на портрет, морща облупленный нос, и снова принималась стирать. И снова, забывая о стирке и не видя ничего вокруг, видела только свою акварель. Сторожиха на портрете невесомо сидела в облаке перламутровой шерсти.
— Спит? — спросил у студентки Василий.
Студентка ответила скованно:
— Не понимаю. Она как мертвая.