Одиссей покидает Итаку. Бульдоги под ковром
Шрифт:
— Жаль, искренне жаль. Проще было принять мое предложение. К взаимной пользе. Не исключено, что у нас нашлись бы очень перспективные точки соприкосновения. Значит, поступим так. Раз вы не кто иной, как офицер новозеландской разведки Ричард Мэллони, настаиваете на данной версии, не можете привести никаких доводов, позволяющих считать вас лицом экстерриториальным или пользующимся иными правовыми льготами, мы решили дать вам время подумать. Через какой-то срок мы встретимся и продолжим беседу. Думаю, у вас не будет оснований жаловаться на плохое обращение. Если вам покажется, что время нашей разлуки несколько затянулось, не огорчайтесь. Постарайтесь скоротать его с пользой…
Тут Шульгина подвела семантика. Он понял
Его отвели в прежнюю комнату и оставили одного. По пути он постарался запомнить в деталях планировку той части дома, где проходил. Вплоть до числа ступенек. Вдруг придется маневрировать в темноте. И прикинул, где и сколько может помещаться охранников и тайных постов. Пока что все выглядело не слишком серьезно.
Минута работы…
С полчаса он осматривал через окно окрестности, изучал местность, соображал, какое, в случае чего, выбрать направление. Знать бы, насколько далеко его узилище от населенных мест, проходимы ли горы, есть поблизости дороги и тому подобное. Стоит ли вообще ориентироваться на побег, или найдется более изящное решение?
Закончив рекогносцировку, он, не раздеваясь, прилег на кровать, заложил руки за голову и стал ждать обеда. По времени — в самый раз. И еще решил потребовать книг, газет, телевизор или радио, наконец. Такой минимум развлечений должен входить в цивилизованные представления о нормах обращения с военнопленными.
Но получилось все несколько иначе.
От нервной перегрузки Сашка решил избавиться оптимальным способом — прикрыл глаза и вернулся к подробностям минувшей ночи.
Занятие само по себе возбуждающее, потому что припомнились такие детали… И где только нахваталась рафинированная англичанка подобных изысков? Не иначе как в гонконгских или бангкокских притонах, по примеру небезызвестной Эммануэль. Той, которую играла Сильвия Кристель. Серия с Гемзер нравилась Сашке гораздо меньше.
Но постепенно соблазнительные сцены перед его внутренним взором начали расплываться, терять конкретность и связность. Уже в полудреме Шульгин повернулся на бок, накинул на ноги край одеяла и плавно погрузился в крепкий сон человека с железными нервами и чистой совестью.
…Проснулся он от страха. Привычного уже, нудного, тошнотворного, который не оставлял его много месяцев. Иногда страх немного отступал, заслонялся суматохой неотложных дел, но никогда не проходил совсем. Постоянное сосущее чувство под ложечкой, глухая ноющая боль в сердце стали его неразлучными спутниками, и еще ему непрерывно хотелось спать. Не то чтобы он не высыпался, в сон ему хотелось спрятаться как в берлогу. Лечь, укрыться с головой и хоть на час-другой забыться, уйти от ставшей невыносимой жизни.
Немного помогала водка, но он избегал ее пить, сознавая, что вряд ли сможет остановиться после первых, приносящих облегчение рюмок, начнет ежевечерне напиваться до беспамятства. Правда, чем такой путь хуже любого другого, он не совсем понимал…
А ведь, несмотря ни на что, нужно было каждый день к десяти ноль-ноль приезжать в наркомат, вести совещания, сидеть в президиумах, делать доклады в Совнаркоме и всегда быть готовым ответить на любой звонок по кремлевской вертушке. И сохранять подобающее должности суровое, строгое, но и доброжелательное выражение лица, уметь вовремя пошутить и вовремя проявить партийную принципиальность, в общем, жить так, как давно привык и как жили все люди его окружения.
Но каждую ночь, возвращаясь домой, он сбрасывал дневную маску и превращался в испуганного, нервного и желчно-раздражительного мужа и отца, поглощенного одной-единственной мыслью — как-нибудь дожить до следующего утра, и обливающегося холодным потом при звуках каждого въезжающего во двор автомобиля.
Шульгин открыл глаза и с недоумением осмотрелся. Он сидел за письменным столом в незнакомом большом кабинете, круг света из-под глухого черного колпака лампы освещал разложенные бумаги, пучок цветных карандашей в латунной снарядной гильзе, раскрытую пачку папирос и стакан недопитого чая в серебряном тяжелом подстаканнике.
Еще он увидел лежащие на столе руки — крупные кисти, покрытые рыжеватыми волосами и россыпью веснушек, большие золотые часы на левом запястье, обшлага серой коверкотовой гимнастерки… Потом он понял, что руки эти принадлежат ему, и он, очевидно, только что спал, уронив голову на локтевой сгиб.
Он помнил все, что было с ним, вплоть до того, как задремал в своей комнате-камере на вилле Сильвии, и в то же время знал все, что относилось к человеку, в чьем теле он внезапно очнулся.
Если бы не подробные рассказы Берестина и Новикова об ощущениях, сопровождающих перенос психоматрицы в чужое тело, реакция Шульгина могла быть куда более острой. Сейчас же он, даже не вставая из-за стола, а только приняв более удобную позу, начал осваиваться в своем новом воплощении. Первым делом еще раз проверил, насколько полно сохранилась его собственная личность. Память, рефлексы, черты характера, быстрота реакции — все оставалось при нем, как специалист он установил это легко. Новое тело слушалось его безукоризненно.
Затем он прошелся по личности реципиента. И почти сразу же ему стал ясен замысел аггров. Этот человек, нарком одной из ведущих отраслей промышленности, по всем советским меркам — счастливчик, баловень судьбы, сделавший блестящую карьеру, недавно награжденный орденом Ленина и обласканный доброжелательным вниманием Хозяина, уже почти год ежедневно ждал ареста. Потому что за окном подходил к концу пресловутый тридцать седьмой и в отличие от более наивных людей нарком все понимал правильно. Обладая точным инженерным мышлением, он за время, прошедшее после февральско-мартовского Пленума, вычислил систему и логику происходящего и не обольщался насчет своей судьбы. Единственного защитника — Серго — на свете уже не было, прочие же стопчут с уханьем и свистом, был бы лишь намек. Правда, иногда ему очень хотелось, и он заставлял себя думать так, как думало большинство: что он ни в чем не виновен и очень нужен, делает важнейшее дело, известен с самой лучшей стороны товарищу Сталину, не зря же орден ему дали уже после того, как исчезли сотни и тысячи других, а значит — он признан заслуживающим доверия. Но почти сразу же трезвый внутренний голос подсказывал, что то же самое мог про себя сказать и, наверное, говорил каждый посаженный и расстрелянный. Он готов был обратиться к Господу с мольбой: «Да минет меня чаша сия!», и тут же с горькой усмешкой вспоминал, что она не помогла даже Христу.
Единственный, кому он по-настоящему завидовал, был капитан Бадигин, сидящий сейчас в каюте вмерзшего в полярные льды «Седова» и передающий оттуда изредка короткие бодрые радиограммы. Уж он-то, по крайней мере до следующего лета, может не бояться ничего, кроме внезапного сжатия льдов…
А наркому приходилось трепетать каждую ночь, обмирая от гула автомобильных моторов, лязга лифтовых дверей, шагов на лестнице и уж, конечно, при виде казенных печатей на дверях квартир их огромного дома. А также и от любого внепланового звонка «оттуда», по которому требовалось давать санкции на арест себе подобных, но сидящих чуть ниже по служебной лестнице.