Одиссей, сын Лаэрта. Человек Номоса
Шрифт:
— Да.
Еще два года назад выяснилось: разговаривая со Стариком, не обязательно произносить слова вслух. Это помогло. В последнее время удавалось даже вести две беседы одновременно: первую — с отцом, с даматом Алкимом, Ментором, Эвмеем — да мало ли с кем еще?! А другую, слышимую чужими не более, чем слышно эхо молчания — со Стариком. Мама была рада… и во взглядах родных, вспыхивающих украдкой, перестала сквозить боль и неизбывная грусть.
Они ведь не слышали приговора:
— Я сумасшедший?
— Да.
— И что мне теперь делать?
— Ты сумасшедший, потому что
— Разве это плохо?
— Что-то делать? Нет. Не плохо. А почему ты решил, что быть сумасшедшим — плохо? Тебе так сказали, да?
Последние слова Старика живо напомнили эфиопскую манеру разговора.
— Прекрати отвечать вопросом на вопрос!
— Если я стану отвечать на вопрос ответом, я тебя убью. Ты умрешь, а я стану тобой. Хочешь?
— Нет…
— Тогда не говори глупости. И научись самостоятельно отвечать на вопросы, которые ты задаешь, а я лишь повторяю другими словами. Хорошо? плохо? ответы — убийцы вопросов. И сами по себе — будущие вопросы.
— Ты врешь! Я хочу, чтобы мне было хорошо! маме — хорошо! папе! няне!.. тебе, будь ты проклят!
— Пелопс, сын Тантала, взялся воевать с Илом, владыкой дарданов, и проиграл. Пелопсу было плохо, а Илу — хорошо. Затем Пелопс влюбился в прекрасную Гипподамию, и ему сперва стало хорошо, а затем плохо, ибо отец прекрасной Гипподамии, писский басилей Эномай, вызывал женихов на колесничные состязания и, победив, убивал. Кстати, самому Эномаю от этого было хорошо, а его дочери — плохо. Тогда хитроумный Пелопс подкупил некоего Миртила, колесничного мастера, и тот подменил в колеснице Эномая бронзовую чеку на восковую. Эномай разбился и погиб, отчего ему стало плохо; Пелопс женился на прекрасной Гипподамии, отчего ему стало хорошо. Позже он столкнул Миртила-предателя со скалы, а умирающий Миртил проклял потомство Пелопса на века, и всем стало плохо: Миртилу, Гипподамии, Пелопсу и их потомству. Аэды поют о проклятии Пелопса на рынках, получая обильную мзду, и аэдам хорошо. Ты видишь во всем этом хоть какой-нибудь высший смысл?
— Я еще маленький! Я не понимаю тебя!
— Ты сумасшедший. Тебе не нужно понимать.
— Но я слышу треск! я вижу трещины! я чувствую опасность! — и не знаю, что делать!..
— Ты сумасшедший. Тебе не нужно понимать. Тебе нужно слышать, видеть, чувствовать и делать. Мальчик, ты даже представить себе не можешь, как тебе повезло…
Эта песнь была одноголосьем.
Ибо ответы — убийцы вопросов.
СТРОФА-II
ЛУК И ЖИЗНЬ — ОДНО
Старик давно умолк, но душевный покой по-прежнему бежал рыжеволосого подростка. Урчал прибой, заботливо кутая валуны в пенную накидку, вылизывал берег, как ощенившаяся сука — слепых кутят; откатывался прочь, чтобы сразу вернуться. Шипы звезд терзали черную плоть небес; всегда здесь, рядом, и в то же время — неизмеримо далеко. Одиссей брел наугад, один в лживом мире, вдруг сжавшемся в точку, какой видится копейное жало, направленное тебе в лицо — и некому было дать дельный совет, протянуть руку помощи, подставить дружеское плечо. Он должен все сделать сам.
Что?!
«Ничего-о-о-о!..» — дразнилась нимфа Эхо.
Бухта прихотливо изгибалась, выводя рыжего к месту, куда итакийцы обычно не забредали, хотя ничего особенного здесь не таилось. Всего лишь иной вход в Грот Наяд, чье чрево сейчас надежно укрывало груз кормчего Фриниха. Есть двери для хозяина; есть для рабов. Есть пути смертных и пути богов. Есть широкие дороги и тайные тропы. Негоже путать одно с другим. У пеннокудрых дев моря тоже должно быть свое, доступное только им, пристанище. Разве есть в этом что-либо обидное? противоестественное?..
И море смеялось звездами.
Еще в позапрошлом году Далеко Разящий привел Одиссея к гроту, предложив удивительную игру: «Пойди туда — не знаю куда, найди то — не знаю что». Телемаху не хватало слов, чтобы объяснить приятелю истинный смысл игры; он подпрыгивал на месте, размахивал руками и временами спрашивал, жадно заглядывая в глаза:
— Ты видишь? видишь?!
Одиссей хотел было сообщить, что все он вокруг прекрасно видит, и нечего, мол… Не сообщил. Промолчал. Вместо этого внимательно огляделся, цепляясь взглядом за каждую мелочь, по его мнению, способную оказаться необычной или хотя бы достойной внимания.
Как и следовало ожидать, ничего особенного не обнаружил.
— Эх ты! — возмутился Телемах, показав Одиссею язык. — Выпятился он… Ты что, на маму точно так же смотришь?
При чем здесь мама, Одиссей не понял.
— Эх ты! — повторил Телемах. — Дурила… Смотри еще раз. Вот что ты сейчас видишь?
— Море вижу. Бухту. Тебя, вредного, вижу.
— Еще!
— Камни вижу. Скалу. В скале грот есть, я там бывал.
— Ну и как? — туманно осведомился Телемах.
— Что — «как»?
— Тебе в гроте понравилось?
— Ну… — задумался мальчишка. — Понравилось! Я еще представил, будто это пещера на Крите, где младенчик Зевс от своего отца-богоеда прятался! Вроде бы темно, а солнце снаружи выглянет — блики по стенам пляшут, играют… Красиво!
— Ты любишь Грот Наяд?
Вот уж спросил так спросил, кучерявый!..
— Н-не знаю… люблю, наверное…
Далеко Разящий обидно передразнил:
— Наверное! Все у него — наверное! А нужно — наверняка! Думай! Сердцем думай!..
Одиссей честно попытался. Зажмурил глаза, вспоминая: вот он впервые входит в Грот Наяд. Рябой Эвмей с Эвриклеей остались позади, они рядом, но в то же время далеко, не здесь! Он наедине с весельем солнечных бликов, играющих на стенах в пятнашки, наедине с темнотой, прячущейся в глубине; но темнота лишь притворяется страшной, а за спиной ласково нашептывает прибой вечное: «Шшшли-пришшшли-вышшшли! шшшли-пришшшли…» — мир замкнулся привычным яйцом, центром которого был рыжий мальчишка, Грот Наяд ощутился частью этого яйца, частью Номоса, неотъемлемой, естественной долей, и вдруг подумалось: а здорово, наверное, было бы тут жить! Мысль явилась совершенно внезапной, безумной, с вяжущим привкусом гранатового сока — и оттого необъяснимо привлекательной. Новое чувство захлестнуло с головой, мягко увлекая в глубину; шшшли-пришшшли-вы-шшшли..