Одиссей, сын Лаэрта. Человек Номоса
Шрифт:
Прежде чем доводы рассудка сорвались с чужой тетивы, я протянул руку. Взял с Итаки лук, качнувшийся мне навстречу. Костяная накладка была теплой, словно хранила отзвук предыдущего касания. Лук и жизнь — одно. Моя жизнь. Жизнь моих близких. Жизнь несчастного Менелая, разменной фигуры в азартной игре Паламеда.
Прости, незнакомый лучник.
Я люблю тебя.
Расстояние для выстрела было почти предельным, но я знал, что не промахнусь. Ведь это же очень просто! Надо просто очень любить этот лук, резную накладку из кости, блаженствующую под твоей рукой! благородный изгиб, глухой скрип тетивы… надо очень любить эту стрелу; надо очень
Доводам рассудка не суждено было уйти в полет.
— Лаэртид! Ты зачем туда забрался?! Да еще с луком…
— Охота пуще неволи, — ответ, оперенный насмешкой, слетел вниз.
— А добыча? есть?
— Есть!
Я никогда, не забуду, как смотрел на меня Паламед, опоздав прикрыть срам. Снизу вверх. А Менелай смеялся. Пусть смеется.
Ему и знать не надо…
Уже в море рябой свинопас добровольно проверил на себе воду и вино из всех бурдюков. Я пытался его отговорить, даже бранил, но Эвмей уперся хуже осла. Однако яда не оказалось.
…как я устал! Еще минута, здесь, на террасе, в преддверии рассвета; еще семь месяцев памяти, там, в море былого — шаг, и мы встретимся. Одиссей, сын Лаэрта — и Одиссей, сын Лаэрта. Боюсь, я не узнаю себя. Отпряну, прежде чем безоглядно раскрыть объятия и сделаться целым. Они машут мне с покинутых островов: маленький строитель кенотафов («…прощай!..»), самолюбивый подросток, мечтающий о гимнасиях («…прощай!..»), невезучий беглец в эпигоны («…эй! помнишь?..»), жених тени с кожистыми крыльями («…а-а-а!..»), юный басилей, герой поневоле, посол-жертва («…проща-а-ай!..»). Я вернусь, друзья мои! Не надо прощаться!
79
Палинодия — песнь с обратным смыслом.
Память ты, моя память!
Жизнь ты, моя жизнь… бестолковая штука. Что от тебя останется на пороге сотого рассвета? тысячного? пожалуй, что и ничего. Меня забудут, а если вспомнят — нарядят в одежды с чужого плеча, лицо закроют маской из золота, словно микенским ванактам-покойникам, поставят на величественные котурны. Будь я аэдом, я бы переписал все вдребезги. Ну в самом деле: эпизод на Эвбее, с неудачным покушением — он же лишний! пустой! А путешествие к сыновьям Автолика грешит длиннотами… зато о Пенелопе помянуто безобразно мало; женщины вообще бледны, невыразительны…
Я согласен, будущий певец. Жизнь — любая, не только моя — вообще бестолкова и маловыразительна, пока ее не коснется твой вещий стилос. Острие — для вымысла; лопатка — для стирания правды. И впрямь, я редко возвращался к матери — но кто часто вспоминает матерей? Считанные дни и ночи провел рядом с рыжей Пенелопой — разве для любви необходимо постоянное присутствие? Нагромоздил кучу имен и названий, обделив большинство подробностями и красками — слушатель вправе пнуть тебя, мой аэд, возмутившись: запомнить всю эту дребедень?! у лошади башка большая, пусть она…
Скоро венец Гелиоса, подобно ставшим в круг копейщикам, прорвет сырую пелену.
Я вернусь.
Внизу, совсем близко, начинают звучать струны форминги [80] . Мне ничего не видно, мне и слышно-то плохо, но тихий, слегка гнусавый голос напевает странным речитативом, вне привычных ритмов и созвучий:
— Не сравнивайте жизнь со смертью, песнь с плачем, вдох с выдохом и человека с божеством — иначе быть вам тогда подобным Эдипу Фиванскому, слепому в своей зрячести, отцеубийце и любовнику родной матери, добровольно ушедшему в царство мертвых близ рощи Эвменид, преследующих грешников, ибо непосилен оказался Эдипу груз бытия…
80
Форминга — простой струнный инструмент (четыре или семь струн), напоминающий гитару.
Возможно, развлекавший моих парней аэд проснулся. — Поднялся выше по склону; сочиняет грядущий гимн. Возможно, я просто придумал себе струны и слова.
Я устал. Я бесконечно устал.
А впереди — Троя.
— Не сравнивайте жизнь с жизнью, песнь с песней, вдох со вдохом и человека с человеком — иначе быть вам тогда подобным Тиресию-прорицателю, зрячему в своей слепоте, провидцу света будущего, обреченному на блуждание во мраке настоящего, чья смерть пришла в изгнании и бегстве, близ Тильфусского источника, ибо пережил Тиресий время свое…
До рези под веками вглядываюсь в туман. Молоко за перилами пенится, вскипает, зрение бессильно проникнуть в его глубины, но я вглядываюсь… мы вглядываемся — маленький строитель кенотафов, самолюбивый подросток, беглец в эпигоны, смешной жених, юный басилей, герой поневоле, посол-жертва..
Молоко обманывает. Морочит. Пророчит. Рисует бесконечную дорогу. По обочинам — ряды столбов с резными верхушками. Бредут к горизонту силуэты — тени? люди? И в черном беззвездном куполе готова осыпаться одинокая гроздь: Плеяды, семь дочерей титана Атланта и океаниды Плейоны, взятые на небо. Третья из сестер, Майя, некогда родившая Зевсу сына — Лукавый, Проводник, Килленец, Трисмегист, один из многих! — печально мерцает.
Мне нельзя засыпать; я не засну.
Мне можно только возвращаться.
— Не сравнивайте жизнь с плачем, песнь с божеством, смерть с выдохом и вдох с человеком — иначе быть вам тогда подобным солнечному титану Гелиосу-всевидцу, кому ведомо все под меднокованным куполом небес, но чей путь от восхода к закату, день за днем и год за годом, неизбежней и неизменней грустного жребия хитреца-богообманщика Сизифа: от подножия к вершине, а после от вершины к подножию, и так во веки веков…
Когда я прибуду в Авлиду, к месту общего сбора, вожди соберутся в шатре Агамемнона на совет. Корчить из себя героев и браноносцев, отцов дружин и владык земель. Получится плохо. Совсем не получится. Миг, другой — и все перессорятся, начнут вырывать из рук грядущие трофеи и браниться из-за недобытых пленниц. Хорошо будет лишь Нестору Пилосскому: он любит притворяться старцем, этот сорокапятилетний трус, посаженный на трон Гераклом, ибо под рукой больше никого не оказалось — он и будет выглядеть старцем.