Одна и та же книга
Шрифт:
— Мне и в голову не приходило, что ты празднуешь Пасху, — говорю.
— Я? Конечно нет. Но они празднуют.
— Кто «они»?
— Мои соседи. И тетки из булочной. И ювелиры. И почтальонша. И наверное, таксист, хотя тут, конечно, не угадаешь.
Фаина хмурится каким-то своим мыслям, но миг спустя сизые виленские сумерки снова озаряются ее безмятежной улыбкой.
— Понимаешь, — говорит она, — я же их всех не очень-то люблю. Ну как — люблю, не люблю… Просто думаю, что они все дураки. Я, конечно, тоже, но… в какую-то другую сторону. Вот, точно, мы все дураки, но глупости у нас разные, поэтому между нами пропасть. Та самая, куда вечно норовит свалиться Шут из колоды Таро. И только оказавшись на дне, мы найдем общий язык. Да и то не факт. А пока ходим по краю, точно ничего не получится, можно и не стараться.
Внезапно отвлекшись, Фаина толкает меня локтем в бок и бурно машет руками, требуя, чтобы я поглядел — судя по ее жестикуляции, во все стороны сразу. Верчу головой — что случилось? А вот что: из кафе «Рене» вынесли на улицу столики, постелили скатерти из плотной белой бумаги и поставили стаканы с карандашами для желающих рисовать в ожидании заказа. А еще вазы с нарциссами и пепельницы. Это значит, пришла весна, окончательно и бесповоротно, плевать, что на термометре всего плюс шесть, владельцы кафе ошибаются в этом вопросе реже, чем перелетные птицы.
— Они всегда первые, — говорит Фаина. — Такие молодцы. Ну да, кто попало в честь Магрита [2] кафе не назовет… А что кофе у них фиговый, это не беда. На улице все равно будет вкусно, и с вот этим ощущением, когда берешь горячую чашку холодными руками, ничего не сравнится… О чем я только что говорила?
— О куличах. И о Боге, к которому они не имеют отношения, с точки зрения твоего папы.
— А, ну да. У нас это была просто домашняя традиция, не имеющая никакого отношения к религии: разноцветные яйца и куличи на Пасху. Символ того, что с нами все в порядке, не хуже, чем у людей, — как шампанское и оливье на Новый год, как бабам-цветы на восьмое-марта, как этот их жуткий праздничный холодец во все времена.
2
Рене Магрит (1989–1967) — бельгийский художник, один из крупнейших представителей сюрреализма.
— Два капучино, пожалуйста, — говорю я выпорхнувшему из кафе небесному созданию в белой крахмальной блузе и черном котелке, точно таком же, как изображенный на вывеске. — И… о, что я вижу! У вас есть cr`eme de cassis [3] . А ну давайте его сюда.
— От этого напитка у тебя, чего доброго, появятся серые клеточки, — ворчит Фаина. — Но это еще полбеды. Они же и у меня появятся. И как я тогда?
— Будет нелегко, — соглашаюсь. — Но мы сильные, мы справимся… Ты, кстати, начала рассказывать про куличи. И почему-то сбилась на холодец. Это непорядок.
3
Смородиновый ликер, любимый напиток Эркюля Пуаро. Русские переводчики, я знаю, регулярно называют его смородиновым сиропом. Этой клевете на великого сыщика верить не стоит.
— Конечно непорядок, — вздыхает она. — Холодец — самая страшная еда в мире. Но по тем временам тоже, как ни крути, символ благополучия. Не так уж много их тогда было, этих символов, но как же за них все цеплялись!.. Когда умерла бабушка, а еще через год мама и мы с папой остались вдвоем, это стало для него особенно важно — делать вид, что с нами все в порядке, не хуже, чем у людей. Не то чтобы он в это действительно верил, но старался как мог. Когда твой мир рушится, делать вид, что это не так, — дурацкая стратегия. Но достойная уважения, это я даже тогда понимала. Так вот, оливье, холодец и бабам-цветы — это папа всегда умел, а перед первой нашей Пасхой без мамы он нашел в кладовке бабушкины тетрадки с рецептами и стал печь куличи. И у него с первого раза получилось, прикинь. То есть куличи даже поднялись в духовке, я до сих пор ни черта в этом не понимаю, но помню, что о папином достижении долго еще судачили пожилые дальние родственницы: гляди-ка, мужик, а куличи испек, и они у него в духовке поднялись! — Да ну?! — А вот!
Несколько лет подряд папа, как бы бурно ни складывалась его личная жизнь, перед Пасхой непременно объявлялся дома. Красил яйца и пек куличи. И его куличи поднимались в духовке как миленькие. И это каким-то таинственным образом означало, что у нас все хорошо. И даже я иногда в это верила, вот что поразительно.
Однажды накануне очередной Пасхи папа заявился домой, что называется, на рогах. Во всяком случае, так он сам говорил на следующий день. Я-то не знаю, меня дома не было — ни вечером, ни даже ночью. Но судя по тому, что папа этого даже не заметил, — таки да, на рогах.
И вот прихожу я домой под утро. Папа мирно спит в гостиной на диване, на весь дом сладко пахнет куличами — идиллия, короче. И я тоже быстренько заваливаюсь спать, как будто всю ночь так и было. А наутро просыпаюсь от сдавленных рыданий, и волосы мои становятся дыбом, потому что такого у нас в заводе не было — чтобы взрослый мужик в голос ревел.
Несусь на кухню — что случилось? Папа кое-как взял себя в руки, рыдания приостановил и с трагизмом, достойным шекспировского театра, воскликнул, заламывая руки: куличи!
А что — куличи? Стоят на столе — румяные, пышные. Небось опять поднялись в духовке, что бы это ни означало на тайном языке домохозяек.
Сахар, твердил папа. Сахар! Соль! Сахар, соль. Объяснить более внятно он не мог: зверское похмелье было у человека. И похоже, горе. Большое, настоящее горе, как бы нелепо это ни выглядело со стороны.
Но я уже сама поняла, что случилось. Вместо сахара папа положил в тесто соль. Очень много соли. Три стакана. Или два, неважно. Все равно много. И теперь все пропало, еще бы.
Мне было ясно, что ему не продуктов жалко и тем более не собственного труда. Потери были куда существенней: у человека только что мир рухнул. Наш с ним убогий, неустроенный домашний мир, который он все эти годы собирал по кусочкам, латал как мог, держал обеими руками, взглядом, верой и волей. А теперь — все, конец, не удержал. Куда уж хуже: на дворе Пасха, а у нас куличи не удались. И значит, усилия тщетны, все у нас плохо, не как у людей. Ничего не получилось.
Мне в ту пору вся эта ерунда «как у людей — не как у людей» уже была до одного места. Примерно до того же самого, что и сейчас, только тогда я выражала свою позицию гораздо жестче. «Бессмысленные ритуалы тупоголовых обывателей» — это еще самая сдержанная из моих тогдашних формулировок. Но одно дело абстрактное презрение к чужим ритуалам, и совсем другое — живой человек, мой папа, сильный, взрослый мужик, у которого все рухнуло, потому что он перепутал соль с сахаром и дурацкие куличи не удались.
И тогда я взяла в руки нож, отрезала кусок. Прожевала соленую дрянь, сказала: а что, мне нравится. Даже и хорошо, что несладко. И, собравшись с духом, снова откусила. Папа уставился на меня, как на ангела, спустившегося с небес. Наконец он тоже отрезал себе кусок. Попробовал, подумал, сказал неуверенно: ну да, жить можно. Но знаешь, мне все-таки сладкие больше нравились.
И поскольку черная бездна отчаяния, на краю которой мы оба только что топтались, к тому времени скукожилась до размеров фронтового окопа, где плечом к плечу вполне можно пересидеть любую бомбежку, я честно признала: да, так солоно, что много, пожалуй, не съешь. И, выдержав паузу, предложила: а давай мы из них сухарики сделаем, к пиву.