Однажды мы встретились (сборник)
Шрифт:
— Девчонки! — кричал, например, издалека. — А я вам змеючку несу… Показать? — и лез к себе за пазуху.
Те взвизгивали, отодвигались.
— Та дуры ж!.. У меня дрессированная. Я на груди ее ношу, у сердца. От пощупай, Саня. Вот туточки… Ну, чего боишься?
И Саня, дурашливо пожимаясь, приподнимал его голубую в алых маках тенниску, вытаскивал из-за брючного ремня бутылку водки, а Генка, давясь смехом, пояснял:
— Зеленый змий, ядовитость сорок градусов.
Бутылка распивалась, бегали к магазинщице за «подмогой», становилось шумно, выносилась Санина
— А может, по четыреста? — спрашивал Химик.
— Ты чо — не веришь?
— Уж ты загнул, конечно…
— Да? А я не какой-нибудь инженеришка, чтоб за полторы сотни корячиться, понял? У меня двести восемьдесят пять средний вышел.
— Ровно?
— Чего?
— Ровно двести восемьдесят пять или с копейками?
— А иди ты… туда и сюда! Хошь, расчетную принесу?
— Зачем она мне?..
— А, в кусты? Принесу и носом ткну, понял? — горячился Генка и, хоть был еще без расчетной книжки, уже махал перед носом у Химика мосластым своим кулаком.
— Ну, завелись… Охота вам? — лениво спрашивала Наташка.
Генка сразу же успокаивался и только бурчал:
— А чего он?.. Тоже мне — фря!
Так-то Генка был человек расторопный, услужливый и беззлобный, но ужас не любил, когда ставили под сомнение его рассказы. Тут он, что называется, лез в бутылку и в глотку готов был вцепиться. А привирал частенько.
Бажуков в самом начале танцев обычно уходил к Волге, сидел на обрывчике, обняв коленки руками, шевелил босыми пальцами и смотрел, как играли, пощипывали траву и пили воду отпущенные под вечер на свободу белые кони.
Иной раз коней отпускали пораньше, когда мы еще ужинали, и тогда Белый подходил к столу, влажно дышал в затылки, и его угощали сахаром и хлебом с солью, и даже девчонки уже не боялись, когда его мягкие замшевые губы подбирали с ладошки куски рафинада. Генка сердито смеялся «с наших слюней» и доказывал, что баловство скотину портит. «Иди, иди, — замахивался он чем-нибудь на Белого, — ишь на чо губу дует…» И Белый, гордо вздернув головой, уходил.
Сумерки потихоньку загустевали, солнце сваливалось за лес, багрило оттуда синеватые облака, у нашего клуба пустело, утихало, а Бажуков все не трогался со своего обрывчика — ждал, когда кони пройдут на люпинное поле и поднимутся на гребень холма.
Иногда и Химик, раздосадованный бессмысленной перепалкой; уходил к нему и, подгибая под себя полную ногу, тяжело плюхался рядом.
— Вот ведь, — сокрушался, — и не переспоришь его ни в чем. До чего упрям!
— Ты не спорь! — советовал Бажуков, сердито сплевывая сквозь зубы.
— Так ведь врет.
— А ты или не слушай — пусть себе гавчит! — или кулаком по сопатке, и точка. Другого они все равно не понимают. Я таких насквозь знаю!
Химик вздыхал, молчал, потом спрашивал:
— Слушай, Николай, с чего ты такой злой? Ну что ты о нем знаешь?
— Пусть и не знаю, а гаденыша за версту чую.
— Брось… Он, конечно, немного хвастун, немножко брехло, но вообще-то нормальный парень. Не один он такой.
— А ты послушай, чем он все выхваляется. А? Чем?
— Вот те раз. Что считает хорошим, тем и хвастается, — удивлялся Химик, — а чем же еще?
Бажуков не отзывался. Химик вздыхал и говорил, хлопая его по коленке:
— А вообще, Николай, согласись: невзлюбить человека только за то, что у него культурешки мало, — так это неумно…
Бажуков отмалчивался, поплевывая в речку и морщась.
Иногда во время таких-дискуссий и я сиживал с ними, а чаще танцевал или шел со всеми гулять к заброшенному совхозному саду. Со мной под руку шла Люда Поливода, а впереди, этак небрежно бросив на Наташкино плечо руку, — Генка.
4
В сельпо, кроме водки и засохших конфет, почти ничего не было, а совхоз давал нам только картошку, мясо и молоко. Томка шумно бунтовала, и к концу второй недели нас с Бажуковым отрядили в район за продуктами. Приехали мы туда часика в два и очень быстро все закупили, набили рюкзаки и могли бы возвращаться, но Бажукову загорелось звонить в Редкино.
Пошли на почту.
Народу там было немного, мы полюбезничали слегка с телефонисткой, назвали ее лапушкой, Редкино нам дали быстро, да Бажуковой, как назло, не было на месте — «вышла в цех», и Николай ужасно расстроился. То есть он ничего такого не показал, но я его уже знал немножко и поспешил сказать, что времени у нас еще вагон, пусть подождет минут десять и попросит набрать снова…
Он звонил еще раз пять, и все время то «вызвали куда-то», то «вышла», и с каждым разом его лицо делалось все неподвижнее и будто скуластее. А до катера оставались минуты.
— Бог ты мой, — удивлялся я его упорству, — ну, пошли телеграмму, передай через кого-нибудь… Тоже мне проблема в наш век — с женой поговорить!
Он помолчал, потом сказал: «Ладно, не зуди!» — и заказал тот же номер, но теперь уже «кто подойдет».
Когда мы вышли наконец из обшарпанного здания почты и я спросил, все ли в порядке, он ответил коротко: «Да. Все здоровы».
На катер мы, понятное дело, опоздали, и я пошел побродить по городу, попить пивка, а Бажуков остался на дебаркадере, и, когда я вернулся, он все так же сидел, прислонясь спиной к рюкзаку и обхватив руками стрекозино-тощие коленки.
В Юрятино мы вернулись часов только в одиннадцать.
Катерок, скользнув по берегу прожекторным лучом, отвалил, и стало очень темно. Последние дни погода вообще портилась, хмурилась, и сейчас было сплошь наволочно — ни звездочки. Черно, маслянисто поблескивала Волга, а землю заливала такая чернота, что каждый раз, когда я опускал ногу, невольно подкатывал детский страх, что она провалится в какую-то бездну. В самом конце деревни, на магазине, подслеповато желтела единственная лампочка. А тут еще тишина какая-то неестественная — без скрипов, без шуршания листвы и дальнего собачьего бреха.