Одолень-трава
Шрифт:
Замолчал Семен, спать, видно, захотел. Собрал Никифор посуду, унес к печке, но мыть не стал, у шестка топтался — в сиротские зимы, думал, сохатые неподалеку, на Безымянке кормились, а нынче студено…
— Не спишь, офицер? Ответь: за какие провинности мобилизованных обозных мужиков белые расстреливают?
— Я не расстреливал.
— Неизвестно!
— Пискуна, Сеня, помнишь? — спросил сына Никифор. — Вынянчил он тебя, можно сказать.
— А мамка?
— Мамка, само собой. Она родительница. А Пискун, то исть Куприян Лукич, чужой. Он тебе песню
— Комиссаром мог быть, — сказал Юлий Васильевич, посмеиваясь.
— Объясни, контра, свое рассуждение! — потребовал Семен.
— Зачем же так! Бестолково и грубо…
— Слышишь, тять, как офицер заговорил!
— Господа, Сеня, к мягким словам привыкли. Обходительность любят. В малолетстве ты неспокойным был, ревел часто. Куприян Лукич, бывало, возьмет тебя на руки и поет, как гуляет хмель по татарскому базару, выхваляется, что все его, хмеля, любят и почитают, свадьбы без него не играют, мужики без него не дерутся…
— Песни, тять, не рассказывают.
— Так оно, — согласился Никифор. — Только не мастак я петь, фальшь получится.
— А ты помычи сначала, изнутри распойся. Я бы послушал, тоскливо лежать.
Вздохнул Никифор, подумал — придется петь, а то опять спорить начнут, правдой друг друга колоть, как вилами.
— Готовишься, тять?
— Готовлюсь, — ответил Никифор, рубаху одернул, вышел посередь избы и запел: — Как во славном городе Казани, на широком татарском базаре, в лапоточках хмелюшко гуляет…
— Напева держись! — кричал Семен ему. — Выговаривай чище!
В лапоточках хмелюшко гуляет, Сам себя хмель выхваляет: «Нет меня, хмеля, лучше, Нет меня, хмеля, веселяя. Сам царь-государь меня знает, Князья и бояре почитают. Без меня, хмеля, свадьбы не играют, Малых ребят не крещают. Без меня мужики не дерутся, Без меня, да эх, мир не правят…»Распелся Никифор, ногу поднял, чтобы в нужном месте притопнуть, и потерял песню, забыл, как дальше поется.
— Не горюй! Завтра допоешь, — обнадежил его Семен.
Отстать сразу от песни не легко оказалось. Топтался Никифор посреди избы, пробовал запевать с разбегу — без меня, кричал, мир не правят! Эх, да не правят, эх, не правят, эх, не правят…
— Напрасно стараетесь, уважаемый, — сказал Юлий Васильевич. — Провал памяти. Дело обыкновенное.
«Не вовремя она провалилась», — подумал Никифор. Хотел на годы сослаться, ведь немало лет прошло с японской войны, можно и забыть, как Пискун пел. Но вспомнил, что и в молодости не боек был.
Заворочался Семен на кровати, обругал белого пулеметчика за неудобную рану.
— Тяжело, Сеня?
Семен не ответил. Хоть и ругал парень офицера, в грош не ставил, а беспомощности своей стыдился. По нужде ходил тайком. Посудина, надо сказать, позволяла. Приспособил Никифор для такого дела старый туесок, береста звук скрадывала.
Вынес Никифор туесок на улицу, постоял на крыльце, послушал, как лес шумит к непогоде, и вернулся в избу.
Юлий Васильевич поговорить настроился, с нар встал. Никифор сказал ему, что с утра за сохатым пойдет, а к Чучканским урочищам не близкий путь, двенадцать верст без малого, тяжело будет не спавши.
— Привязывай! — вздохнул Юлий Васильевич. — Заслужили.
Никифор залез под нары, нащупал стояк березовый…
Привязал Никифор господина офицера, постоял над ним и пошел спать на печку. Расстелил зипун, бросил в изголовье катанки и лег, радуясь теплому месту. Засыпая, думал — не захотели ярославские мужики народного счастья, вот ведь каторжные.
Глава восьмая
Серый выл. Никифор торопился к нему, а проснуться не мог. «Подожди, Серый, подожди, — уговаривал он волка, — моментом соберусь, подожди». Но волк его ждать не стал, промелькнул в елушках и скрылся. Хоть и понимал Никифор, что сон снится, а все равно горько было. «Серый, — кричал, — где ты, Серый?».
От крика своего и проснулся, сполз с печки, долго сидел полусонный и разбитый у порога — много ли, думал, прожито, и пятидесяти нет, а здоровьем расстроился, как худая гармонь. На жизнь все валить — совесть не дозволяла. Всякая жизнь была. Пяток лет совсем добрых наберется. Вспомнил, как первую зиму коротали. Пискун после лечения ушел на заработки. Остались они втроем. Александра не сразу к бабьей работе привыкла. Помогать пришлось. Зимой служба позволяла. Объездчики наезжали редко. Лесопромышленники к нему не лезли, речек больших поблизости не было, одна Безымянка, по ней много не сплавишь — мелка и извилиста. Копошился он дома. За коровой ходил, Сенюшку нянчил, к жене присматривался. Александра жила, как батрачила. Грустила часто.
Масленицу дождались, блины ели без радости, сидели за столом, будто чужие. Никифор стал сказку рассказывать, как наехал Егорий на змея лютого, зверя страшного, изо рта у змея огонь валит, из глаз искры сыплются, шерсть дыбом стоит. Не дослушав сказку, Александра рассердилась на деревенских — дескать, и выдумать ничего толком не могут, какая у змея шерсть!
Весной Сенюшка на ноги встал, заковылял, маленький, по избе. Александра не удивилась — нечего, сказала, ахать, дворянское семя сказывается…
Никифор в лес ушел, на вольный воздух. А через неделю сам оконфузился. Вышел на проталину, над головой небо чистое, морщинки нет, белые березы в сини купаются. Стал он березам кланяться — радуйтесь, пел, березы живые, к вам девушки идут, пироги несут! Пел да приплясывал, белые березы славил. Оглянулся — жена с пихтовым веником на пригорке стоит и смеется.
Домой пошли вместе. Александра руку ему дала. Не удержался Никифор, заревел, березы жалеючи, тяжело им, бедным, в зиму студеную без теплой ласки.