Одолень-трава
Шрифт:
На Гену мои виды. Пробойный пацан и с соцпроисхождением полный порядок: мать из кухарок, папаня на фронте голову сложил.
С допроса Гену увели в камеру для пересыльных. Небось скоро выпустят. Место ведь только занимает. А тюрьма не резиновая, взрослых девать некуда.
— На молитву, стройся парами!
Фамилию Шестерки — Ваюшин — мало кто знал. Шестерка и шестерка. До тюрьмы Ваюшин служил в трактире.
— Ты что, шкет, не мычишь не телишься? — Шестерка, топчась косолапо, воровским ударом заехал мне в живот.
А-а… Карла ты кривоногая!
Да чего уж… Тюрьма! Набирайся, Федька, ума с кулаков.
Натолкали нас в тюремную церковь, точно сельдей в бочку.
Со стен течет. Сыро. Не протоплена церковь, небось арестанты надышут.
— Чада мои, овцы шелудивые, — вещал с амвона священник, — во вразумление вам прочту «Слово» протоиерея архангельского кафедрального собора Иоанна Лелюхина, по неизреченной мудрости властей распубликованное на русском, английском и французском языках. Внемлите пастырю духовному!
Когда переминались заключенные, среди пиджаков и мужицких армяков, гимнастерок, черных матросских форменок, стриженных по-арестантски и заросших затылков я, приподнявшись на цыпочки, различил впереди круглую, с розовыми оттопыренными ушами голову Генки.
— «…Радость перешла в восторг, когда на землю нашего города сошли с кораблей благородные союзники наши», — читал священник.
Я рванулся:
— Свечку дозвольте поставить. Во здравье неизреченной мудрости!
Ужом вьюсь в тесноте. Кулаками пихают меня, наступают на ноги: «Свечку? Христу в белых погонах? Ох ты, деревня темная!»
Поверх очков поп озирал беспокойную паству: благолепие в храме божьем не дозволено нарушать! Шестерка грозился от дверей. А мне что, раз дело выгорело и куда надо я пробился?
Крестясь, будто в молитве, я наклонился к Гене:
— Выпускают?
— Угу. Мамке дали свидание, обещает выпороть.
— Запоминай: «…уезд… волость…» Ну? Повтори!
В Генкину ладонь перешла моя записка.
— Опустишь в почтовый ящик. Конверт не забудь!
— Будь спок, — одними губами шепнул догадливый Генка.
— «Родные мои! — заливался священник по книге, прослезившись от умиления. — Спешите спасти Россию. Во имя божье пойдем сражаться с коварным врагом, душителем правды. Становитесь под национальные знамена!»…
Глава XXI
Озерные
Нижутся хлопья снега, невидимые в ночи, бело и прозрачно кругом, шею, подбородок щекочут ледяные струйки, и бьет меня дрожь. Страх больше меня. Он вытеснил прежнюю девчонку, которая лазила по березам к грачиным гнездам, воображала о себе невесть что — ах, чего боюсь, туда и ввалюсь! — и визжала, когда Федя пугал лягушками.
Часового не должно было быть. Что, разве мы первые идем этой дорогой? Не должно его быть… А он — на тебе, топчется, разминаясь, за спиной тускло высвечивает плоский штык.
Переход фронта забрал много сил. Собственно, не сама линия фронта, сколько прифронтовая полоса, где, как селение, то штабы и гарнизоны, нужны пропуска, открыто шагу без них не ступить. Сутки во рту маковой росинки не было, да и кусок хлеба не полезет в горло — так мы с Серегой вымотались.
Я должна была заметить часового. Я шла впереди. У Сереги тяжелая поклажа. Он был занят ею целиком и полагался на меня.
Поле бело от снега. Тем темней, зловещей, зияет расщелиной, точно провал в преисподнюю, грязный, с обледенелыми кустами проселок.
Серега делал знаки: назад… Назад, живо!
Не хватил ли меня паралич с перепугу? Плюхнулась на обочине и будто прилипла к грязной, разжиженной дождями и мокрым снегом земле. Нюня! Позорище! Корю себя, а снег лепит и лепит, мокрая одежда на мне схватывается льдистой коркой.
Небо обложено тучами. Задувает студеный сиверко, хлопья плывут косо и смерзаются, коснувшись земли. Метельчатая былинка передо мной качалась, качалась и отяжелела под снегом, и поникла.
Околеть бы мне, как могла я пост прозевать? Чего и стою я, кроме гибели лютой, нюня и позорище дикое?
Серега лежа освободился от лямок рюкзака и пополз, скатившись в канаву за обочиной. Мягко, по-кошачьи, переметнулся к кустам. Немного погодя оттуда послышался металлический лязг.
Сиверко ветвями стучит, шуршит снег в траве, а за кустами: звяк! звяк! Сдается, что приблудный пес нашел консервную жестянку и вылизывает.
Часовой, облаченный в рыжий полушубок и высокую меховую шапку, в тяжелых башмаках с брезентовыми гетрами, бросил топтаться на месте и прислушался.
Тыл. По-нашему: «глубинка». Располагает глубинка к беспечности. Блиндаж под боком, две-три пушки задирают вверх стволы: поразвиднелось немного, снег перешелся, стала батарея на виду. Еще одна батарея, которой неделю назад не было.
Часовой свистнул, запричмокивал: с собакой ночь коротать веселее.
Может, часовой золотой человек? Пса ему жалко. За ушами будет ему чесать, сменившись с поста, уведет в блиндаж, накормит консервами…
Но какая нечистая сила забросила его сюда?
Из-за синих морей его забросила сила нечистая: чадными бревнами раскатилось наше подворье, выпала мне доля обручиться с одолень-травой… Два пишем, три в уме, получаем двадцать пять, вот и все.
Часовой посвистывал, ворочался в неуклюжей своей одежде. Из ржаной соломы сплетен коврик под ноги. С удобствами устроился. Надолго. Его снабдили полушубком, башмаками — стой, не зябни.
Разжигаю в себе ненависть. Нет ее у меня. Чего нет, того нет, и занять не у кого, если лепит мокрый снег, шуршит придорожный бурьян. Серега ножом постукивает по пряжке поясного ремня, а похоже — пес в кустах вылизывает консервную жестянку.