Огненный плен
Шрифт:
Какая разница. В доме на одной площадке со мной жил милейший человек, профессор-орнитолог Глеб Маркелович Смирнитский. Кроме птиц, в этой жизни его ничего не интересовало. В свои шестьдесят он даже не был женат, и мне иногда казалось, что он тайно влюблен в Жар-птицу. Несчастного старика вынули из квартиры в тридцать четвертом. Кому-то показалось, что его рисунки орлов очень напоминают фашистский герб. Через пять дней расстреляли. В квартиру профессора был вселен аппаратчик со стажем, который часто заходил ко мне, внося клубы алкоголя, говорил о ценности марксизма-ленинизма, коммунистической морали, нравственности и между делом интересовался,
Я был готов ко всему, но не к этому. У руководителя одного из отделов НКВД заболел живот, и ему захотелось, чтобы его осмотрел специалист высокого класса. К больнице высшего ранга он доступа не имел, поэтому не страдающие примитивизмом чекисты вызывали врача на дом. Точнее, к рабочему месту заболевшего. Ерунда, что через четверть часа я должен был проводить операцию. Живот чекиста важнее кисты заводчанина.
Странно чувствовать себя специалистом высокого класса в тридцать один год. Как они вышли на меня, я не знал. Одна из загадок моих сегодняшних обстоятельств.
Промыв желудок больному, я выглядел как Парацельс, поднявший на ноги смертельно больного мэра города. С этого момента началась моя работа в НКВД. Я сменил круг пациентов и с 1937 года работал в больнице Народного комиссариата внутренних дел.
Я сидел у изголовья многих. Раньше для меня они разделялись на «менее человечных» и «более человечных» — здесь я дуалист, теперь же, при свете луча фонарика — тех же сегодняшних обстоятельств, — я поменял названия группам бывших пациентов. Теперь я их делил на «болтливых» и «молчунов».
Болтливые говорили много, как правило, это были тяжелые больные. Отрицая церковь, исповедоваться они предпочитали перед лечащим хирургом. Так началось мое более близкое знакомство с НКВД. До прибытия одного из чекистов я и понятия не имел, что в Москве давно введено «соцсоревнование» между отделами НКВД. В приказе наркома внутренних дел говорилось — я не помню, конечно, дословно, но приблизительно выглядело это так: «Второй отдел в два раза превысил по сравнению с первым отделом число арестов за месяц и разоблачил участников контрреволюционных организаций на двадцать два человека больше, чем третий отдел. Однако третий отдел передал двадцать дел на Военколлегию и одиннадцать дел на спецколлегию, чего не имеет второй отдел, зато второй отдел превысил количество законченных его аппаратом, рассмотренных тройкой, почти на сто человек».
Привычка слушать и запоминать дорого мне теперь обходится. За два часа до операции чекист Коростель рассказал мне, глядя в потолок и думая, что разговаривает с ним же, о том, как в Москве массовые аресты, которые заранее определялись по контрольным цифрам на арест по каждому отделу на каждый месяц в количестве 1000–1200 человек, превратились в сафари.
Вскоре я впервые услышал слово «бык» в совершенно ином для меня значении…
Проявляя вдруг невероятную богобоязнь, прибывший ко мне с переломом руки чекист со смешной фамилией Гадик, готовясь к смерти и почти плача, поведал странную, чтобы не сказать удивительную, историю.
— А где их взять, если в прошлом месяце исчерпали весь ресурс?
— Быков? — переспросил я, перестав ощупывать руку страдающего чекиста.
— «Бык» по-английски BULL, если это слово читать по-русски в обратном порядке, получится слово «Л-ЛУБ» от слова «ЛУБянка». Слово «ЛУБА» — так мы зовем старых пердунов в органах, сбившихся с линии, — означает «создание липового дела». «Шьют лубу» «виноделы» — опытные сотрудники из нового потока. Они же делают «быку» «вину», или «голубку», то есть методом прослушивания или доноса производят аресты и выполняют нормативы… Скажите, доктор, бывали ли на вашей памяти случаи, когда бы больной умирал от перелома руки?
Мне очень хотелось ответить: «Нет, ваш случай будет первым», но уже тогда что-то подсказывало мне о ценности молчания.
— Вы стрижете себе ногти, Гадик, можно ли думать исходя из вашего вопроса, что вы укорачиваете свою жизнь?
— Я просто переживаю.
— Не стоит.
Это его немного успокоило, и он рассказал, что «быков», как правило, отбирали из среды членов семей репрессированных. Они трогательно именовали их — СИР. По-английски даже почтительно. На самом деле это была всего лишь аббревиатура, позволяющая донельзя сократить длинную, компрометирующую характеристику: «член семьи изменника Родины».
— А где же «Ч»? — спросил я, заканчивая последние мероприятия перед рентгеном.
— Вы правильно подметили, — согласился он. — Поэтому их иногда еще называют «чехами».
— Скажите, Гадик, как вы умудрились сломать кисть в трех местах?
— Я бил в голову, но эта сука упала, и удар пришелся о деревянный бордюр на стене.
— Кто упала?
— Жена Стародубцева. Она решила, что можно привередничать и не писать о муже правду.
— Стародубцев, — проговорил я, вставляя в уши стетоскоп и знаком приказывая специалисту по проведению допросов Гадику поднять рубашку. — Я знал одного Стародубцева. В прошлом году у меня был пациент с панарицием…
— Он и есть. Директор трикотажной фабрики.
Александра Канель, вызванная в кремлевскую квартиру Аллилуевой и Сталина, откажется подписывать медицинское заключение, согласно которому жена Иосифа Виссарионовича скоропостижно скончалась от острого приступа запущенного аппендицита. Вместе с ней откажутся заверить своими подписями этот документ и другие врачи Кремлевской больницы, в том числе доктор Левин и профессор Плетнев. Плетнев умрет первым, Левин — вслед за ним. В результате репрессий 1937 года. Их расстреляют. Александра Канель за два года до этого скоропостижно скончается от острого приступа менингита. Врач, согласившийся подписать такое медицинское заключение, сотрудниками НКВД был найден.
Я помню тот день, когда Канель, Левин и Плетнев были вызваны для фальсификации заключения. Меня чаша сия миновала, я был молод, а требовались подписи врачей-глыбин.
Но я не проклинал того, кто подписал медицинское заключение с подложной причиной смерти Канель.
Потому что до этого подписал такой же документ. Ну, или похожий на него…
Кирова, а для меня, врача, — Кострикова убили первого декабря 1934 года.