Огурец навырез
Шрифт:
— Вот, Виктор Викторович, — сказал Аверченко, подняв лорнетку и оглядывая свалку, — вы натюрморты любите рисовать — цветочки там: читатель ждет уж рифмы розы — на вот возьми ее скорей и так далее. А здесь я вижу истинный натюрморт, то есть вполне мертвую природу, ибо более мертвого, нежели треснувший стульчак на фоне кирпичной стены, я даже на том свете не видел. Вот, милсударь, и рисуйте. Это и до вашей, простите, литературы касается. К натуре вам надо ближе! Хватит Чайльд Гарольда разыгрывать перед чувствительной публикой. Федор Михайлович свою эпилепсию в добрую тыщу печатных листов
— Сейчас, — говорю, — вы именно такой натюрморт и увидите. Собирайтесь, коллега, с силами, ибо такого жилища вы и в Константинополе не видели.
Мы поднялись по темной лестнице. Пахло, конечно, мочой и кошками.
Дверь была не заперта. Отворил я ее и показал Аверченко туманно-космическую даль коридора-туннеля в коммуналке. Объяснил, чтобы лорнетку свою спрятал подальше и вообще держался без гонора, ибо тут мир самый что ни на есть демократический.
— Вас понял, — говорит. — Давайте постоим минутку, отдышимся. Я все-таки без привычки…
Я стал прислушиваться. Из коридора-туннеля доносилось церковно-заунывное старушечье пение. Лампочка где-то горела тусклым, пыльным светом.
— Русские в демократию перелицовываться всегда умели моментально, — сказал Аркадий Тимофеевич и потерся спиной о сырую штукатурку. — Помню, когда в ноябре девятьсот седьмого года открывали Думу, то Милюков приехал на торжество в смокинге. И вдруг видит, что большинство русских демократических депутатов — в сюртуках, а кое-кто и в сапогах бутылкой. И что, вы думаете, он, умница, делает? Спустился к швейцару, дал ему двадцать пять рублей, чтобы тот ему срочно сюртук привез из дома. Да-с, а, между прочим, двадцать пять рублей — это превосходный ужин с дамой в Медведе…
— Опять вы поехали не туда, Аркадий Тимофеевич, — сказал я. — Право дело: надоело. Объясните лучше: где этот умница переодевался потом? В сортире? Или в Думе, как в театре, уборные для депутатов были и гримерные?
— Действительно: где? — несколько даже всполошился Аверченко. — Я как-то про место действия и не подумал… Вероятно, вы правы — в сортире переодевался, но куда он тогда смокинг дел?…
— Хватит, пошли.
В комнате было полутемно, пахло ладаном.
Сбоку от двери стоял фикус. Фикус — растение тропическое, но почему-то глубоко внедрился в российскую почву. При помощи кадки.
В комнате, где жили мои старушки, было две экзотические вещи. О фикусе я уже сказал. А на стене висела единственная сохранившаяся реликвия — копия с картины Бенуа Павел I на параде перед Инженерным замком. Очень, между прочим, хорошая копия. Старушки в трудную минуту жизни пытались загнать ее одному сумасшедшему коллекционеру, выдавая, естественно, за подлинник. Но собиратель оказался не таким идиотом, как на первый взгляд казалось…
Вру! Они не выдавали картину за подлинник, а были уверены в том, что так и есть на самом деле. Помню, как Ираида Петровна расстроилась, когда выяснилось про копию, пила валериану с ландышем и все приговаривала: Боже! Дура старая! И я целый век векую с подделкой! И это я! Я, которая никогда в жизни поддельных бриллиантов не носила!
Отпевали и отпивали Мимозу Мария Ефимовна, Ираида Петровна и плотник Савельич, их сосед. Он уже сделал для макаки гробик — без архитектурных излишеств. Укутана была Мимоза в черно-траурный кружевной старинный шарф, который, вероятно, принадлежал еще бабушке Ираиды Петровны. Гробик стоял, как положено, на столе. А перцовку старухи с плотником глушили, сидя рядом на диване.
Я поздоровался и представил дамам Аверченко начинающим писателем из инженеров-горняков с Донбасса, — который, мол, приехал ко мне за внутренней рецензией на производственный роман под названием Уголь.
Аверченко скривился немного, но стерпел.
Я вытащил бутылку с коньяком. У Аркадия Тимофеевича оказалась тоненькая церковная свечка.
— Какой это гроб? Черт-те стулья! — сказал я плотнику, когда мы с Аркадием Тимофеевичем выпили за помин души макаки.
— Какие доски — такой и гроб, — мрачно отмахнулся Савельич. — Я вот для нее винно-водочный ящик с зада магазина спер!
— Да я бы и шкафа не пожалела! — воскликнула Мария Ефимовна.
— Простите, но шкаф, как мне кажется, принадлежит мне, а ранее стоял еще у прабабушки, — кротко заметила Мубельман. — И вообще, как говорят французы, даже самая прекрасная женщина не может дать больше того, что имеет…
— Зато может дать дважды! — рявкнула Мария Ефимовна.
Она установила свечку в изголовье макаки, потушила тусклую лампочку, и мы еще раз тяпнули за упокой Мимозы. Я несколько побаивался, что покойницкая обстановочка может на Аверченко как-то отрицательно, то есть депрессивно, повлиять, но он держался отлично, вполне демократично и даже подпевал старушенциям, когда они затянули псалом.
На повестке дня стоял вопрос: где макаку хоронить?
Аркадий Тимофеевич предложил на Марсовом поле.
— Помню, — сказал он, — как в девятьсот шестом году решено было на Марсовом поле возвести здание для Госдумы. К счастью, этот замысел не был осуществлен…
Мария Ефимовна стояла за Михайловский сад, Мубельман-Южина категорически требовала Летний.
Я молчал, как Барклай-де-Толли, потому что спать хотел ужасно. Да и побаивался, что соседи вызовут если не милицию, то санмединспектора, ибо сдохла Мимоза от чахотки, болезни, для обезьян смертельной и для всех заразной.
К полночи мы уже ревели Раскинулось море широко… — мою любимую песню. Я науськал публику на морскую песню без всякого труда. Просто вспомнил, как один раз, когда мы шли из Сингапура на Монтевидео, покойная макака удрала из докторского лазарета. Обыскали весь пароход — нет мартышки. Решили, как на море положено, что Мимоза ухнула за борт. Погоревали немного и забыли. А через сутки к доктору в тяжелом психическом состоянии был доставлен второй механик.
Тут такое дело. В машинном отделении существуют льяльные колодцы. Они снабжены автоматикой. И если, например, уровень льяльных вод поднимается выше нормы, то срабатывает на пульте определенный сигнал. И вот на вахте второго механика такой сигнал сработал, и механик отправился посмотреть, что там и как.