Охонины брови
Шрифт:
– И место у вас только угодливое! – любовалась воеводша на высокий красивый берег Яровой, под которым приютилась своими бревенчатыми избушками Дивья обитель. – Одна благодать… У нас, в Усторожье, гладко все, а здесь и река, и лес, и горы. Умольное место… Ох-хо-хо! Мужа похороню, так сама постригусь в Дивьей обители, попадья. Будет грешить-то…
– Нет лучше иноческого тихого жития, – соглашалась попадья со вздохом. – Суета мирская одолела да детишки, а то и я давно бы в обитель к матери Досифее ушла… Умольная жисть обительская.
Дивья обитель издали представляла собой настоящий
– Дома мать Досифея? – спрашивала попадья.
– Дома… Куда ей деться-то? Все здоровьем скудается… Обезножела наша матушка.
Проходя монастырским двором, попадья показала глазами на отдельную избу, у которой ходил «профос» с ружьем, – это и был «затвор» таинственной узницы Фоины, содержавшейся под нарочитым военным караулом царских приставов. Сестра Фоина находилась в «неисходном содержании под прикрытием сержанта Сарычева».
– Жалятся благоуветливые старицы на Фоину, – шепотом сообщала попадья. – Мирской мятеж проявляет и доходит до остервенения злобы. Игуменье Досифее постоянно встречные слова говорит, ссорится и супротивничает. Холопками сестер величает…
– Легко ли ей в затворе-то сидеть, голубке? – жалела воеводша, качая головой. – Сказывают, из знатных персон она, а тут в отишие попала… Тоже живой человек.
– Мать Досифея бьется-бьется с ней… Шелепами, слышь, наказывала как-то за непослушание.
– Ох, страсть какая! Статошное ли это дело?
Келья матери игуменьи стояла вблизи церкви. Это была бревенчатая пятистенная изба со светелкой и деревянным шатровым крылечком. В сенях встретила гостей маленькая послушница в черной плисовой повязке. Она низко поклонилась и, как мышь, исчезла неслышными шагами в темноте.
– Ишь как выстрожила матушка сестер, – полюбовалась попадья. – Ходят, как тени.
Игуменская келья состояла из двух низеньких комнат с бревенчатыми стенами. В первой весь передний угол занят был образами, завешанными шелковою пеленой; перед киотом «всех скорбящих радости» горела «неугасимая» и стоял кожаный аналой. У стены помещены были две укладки с книгами. В церковь игуменья не могла выходить и молилась у себя дома. В обители служил черный поп Пафнутий, он же монастырский келарь, или поп Мирон. Пол был устлан половиками своего монастырского дела. Игуменья лежала в другой комнате на деревянной кровати. Та же послушница пригласила гостей к самой.
– Кто там, крещеный человек? – спрашивал старушечий брюзжащий голос. – Никак ты, попадья?
– Я, многогрешная, матушка… А какую гостью тебе я привела: то-то спасибо попадье скажешь! Радость всей вашей обители.
Игуменья Досифея была худая, как сушеная рыба, старуха, с пожелтевшими от старости волосами. Ей было восемьдесят лет, из которых она провела в своей обители шестьдесят. Строгое восковое лицо глядело мутными глазами. Черное монашеское одеяние резко выделяло и эту седину и эту старость: казалось, в игуменье не оставалось ни одной капли крови. Она встретила воеводшу со слезами на глазах и благословила ее своею высохшею, дрожавшею рукой, а воеводша поклонилась ей до земли.
– Трудница ты наша, матушка, побеспокоила я тебя, – извинялась воеводша. – Давно я собиралась к тебе, да все недосужилось…
Мутные старческие глаза пытливо смотрели на воеводшу, а сухие побелевшие губы шептали беззвучные слова.
– Игумен Моисей помереть не дает, – заговорила игуменья, усаживаясь на кровати; она теперь походила на привидение. – Обитель рушится… все развалилось… а он одно твердит, што изничтожит нас вконец. Лесу не дает на поправку… теснит… Вот я и не могу помереть: сестер жаль. Куда они без меня-то денутся?.. Три десятка сестер, а кто промыслит про них все?.. Тоже надо и обуть, и одеть, и накормить. Облютел игумен Моисей на нашу обитель… Соблазн, говорит, монастырю… Вот какие дела, Дарья Никитишна! Когда игумен Поликарп монастырские стены клал, так обещался и Дивью обитель подновить, да только бог веку ему не дал. А теперь все у нас повалилось да сгнило, скоро и затвориться будет нечем…
– Жалеем мы все тебя, матушка… да што с игумном Моисеем поделаешь? Лютует он на всех…
– Жаль и мне его, – устало проговорила игуменья, опуская глаза. – Воздай ему бог за зло добром, а только жалею я…
Попадья и воеводша переглянулись: игуменья Досифея слыла за прозорливицу и неспроста пожалела гордого игумена Моисея.
– А надо бы нам стенки-то подкрепить, – точно бредила игуменья. – Ох, как надо! И ворота вон совсем развалились… Башенки прежде на углах-то стояли, когда орда приходила. Когда Алдар-бай с башкирью набегал, так крестьяне со всех деревень укрывались в Дивьей обители… Тоже и от Пепени с Тулкучарой… под самые стены набегала орда, и господь ущитил.
– Што же, матушка, опять орда набежит? – спрашивала воеводша.
– Горе будет, миленькие… Тогда и моя смертынька.
Потом игуменья сразу спохватилась:
– Што же это я томлю вас, миленькие?.. Анфиса, сбегай в келарню к сестре Маремьяне и накажи ей… Она знает порядок.
– Мы не за угощеньем пришли, матушка, а тебя проведать, – говорила воеводша. – Чего тебе беспокоиться-то для нас?
Игуменья взглянула на воеводшу, пожевала губами и проговорила, обращаясь к попадье:
– Ступай-ка ты сама, попадейка, в келарню… Пожалуй, лучше будет.
Воеводша виновато опустила голову: проникла ее тайную мысль прозорливица. Наступило неловкое молчание. Игуменья откинулась на подушку и лежала с закрытыми глазами.
– Ну, рассказывай, зачем пришла, – тихо прошептала она. – Вижу, што неспроста… Говори. По лицу вижу, што не с добром пришла. Ох, грехи!..
Эти слова сразу разжалобили воеводшу, и она опять повалилась в ноги прозорливице. Все время крепилась и ничем не выдала себя ни попадье, ни дьячихе, а теперь ее прорвало… Она долго плакала, прежде чем поведала свое бабье горе и мужнюю обиду. Игуменья лежала по-прежнему, с закрытыми глазами, и только сухие губы продолжали шевелиться.