Охота на дракона (сборник)
Шрифт:
— Идите, отдыхайте, все будет хорошо, не беспокойтесь… — бормотал директор и ласково подталкивал Славу к двери. Напоследок он убежденно сказал: — Выспитесь, это вам всего нужней. Такое волнение, я понимаю… Все наладится, все наладится.
Слава выбрался на крыльцо.
— Облапошили старика! — ликовало в нем. — А рожа-то, рожа-то у него была, прости господи! Учись, щенок, пока я жив! Что же это? Как же это я? — с отчаянием пробилась другая мысль И тут же он бешено заорал на себя: — Подашь свой поганый голос, задушу!
И хоть он решительно не понимал, как можно задушить голос в мозгу, угроза подействовала. Непонятный двойник
Идти с такими мыслями домой не хотелось. Идти не хотелось никуда. На помощь пришел общепит. Он весьма удачно расположил пивной бар в ста шагах от вокзала. Здесь, в толпе объединенных общих занятием и разъединенных алкоголем людей, Слава постепенно пришел в себя, а после второй кружки пива даже ощутил интерес к жизни, выразившийся в желании выпить третью. А после третьей Слава сказал себе:
— Напьюсь! Приму испытанное лекарство ото всех скорбей. Его же и монахи приемлют! — И когда стены пивной закружились, как несколько времени назад в кабинете директора, он только намертво вцепился пальцами в стойку. Не успело вращение остановиться, ему захотелось петь.
— Однова живем! — пророкотало в нем явственно чужим и столь же явственно другим чужим голосом, совсем не похожим на тот тонкий отвратительный чужой голосок, каким просилось прощение у Николая Петровича. И раскрыв рот, Слава заревел непотребным басом со взвизгивающими козлиными верхами: — Рцем от всея души, и от всея помышления нашего — услыши и помилуй!
В баре вмиг настала тишина. Галдящая публика разных стадий опьянения повернулась к Славе. Здесь, случалось, пели и не такими голосами, но содержание пения было в новинку.
— Еще молимся о блаженных и приснопамятных строителях святого храма сего, о присноблаженных епископах и всех отцах — и братиях! — выводил Слава.
— Во дает! — восхитился сосед, здоровенный мужик, цвет лица которого наводил на мысль о регулярном посещении этого места. Он одобрительно толкнул Славу в бок и сказал:
— Хорошо, парень, но надо потише!
От толчка у Славы перехватило дыхание и мелькнуло в мозгу:
— Да что же Это? Сейчас же в милицию сдадут.
Но вместо того, чтобы уйти или замолчать, он мощно возгласил соседу:
— Отыди!
— Как это “отыди”? — изумился тот. — Не дома, орать-то!
— Сие сугубая ектинья есть! А то и в морду можно!
— В морду? — переспросил сосед, медленно лиловея.
Тело Славы само развернулось, рука треснула соседа по уху. Сосед замахнулся для ответа. Его схватили. Схватили и Славу. Он с ужасом выдрался из схвативших его рук и с ужасом же слышал, как гремел:
— Не агарян, филистимлян и иноверных языцев одоления даруй!
Однако одоление было даровано агарянам и филистимлянам. Мнения разделились. Агаряне требовали милицию, филистимляне предлагали дать по шее. Победили филистимляне. От мощного пинка Слава пересек площадь, влетел в сквер и упал на скамейку.
— Позор, позор! —
И бас, бормочущий о “псах лютых смердящих, иже не ведают, что творят”, вдруг замолчал и пропал, как и тот, первый чужой голос. И до самого дома Слава оставался один.
4
Реминисценция I
Самый раз было поразмыслить спокойно. Слава лежал на диване и усердно пытался разобраться в самом себе. Болезнь стала несомненной, но характер ее оставался загадочным. На обычную, так сказать, нормальную шизофрению, она походила мало. Слава, хоть и не психиатр, видел в себе странности, недопустимые в естественном умопомешательстве. Что у шизофреников сознание раздваивается, известно каждому. Больной, с одной стороны, обычный Петров или Дьяков, или, скажем, Перепустенко, а с другой стороны — Александр Македонский, Наполеон, или даже великий футболист Блохин — и обе его стороны схватываются в жестоком противоборстве. Разве не таким живописали этот вид шизофрении великие писатели — два Вильсона у Эдгара По, Джекил и Хайд у Стивенсона, Дориан Грей и его зловещий портрет у Уайльда? Раздвоение личности только раздвоение! А у него не раздвоение, а растроение! Во-первых, он сам, Станислав Соловьев, добрый, умный и прочее — в общем, вполне положительный и даже не акселерат. Справа от себя — и то же он сам — какой-то старорежимный подонок, трус, ничтожество. А слева — еще хуже — пьяный поп, либо выгнанный из монастыря монах — и тоже он сам. Черт возьми, а где сейчас монастыри? Трое в одном — чрезмерно даже для безумца! Тут что-то другое, что-то пострашней вульгарной шизофрении. Пилюлями и электрошоком от такой хвори не избавиться, надо прежде понять ее…
Слава вспомнил, что отвратительные голоса, так неожиданно родившиеся в его сознании и вырвавшиеся наружу мольбами у директора и пьяным ором в забегаловке, сразу замолкали, когда он властно приказывал им заткнуться. Как это происходит? Он тогда напрягался всем телом, концентрировался всей волей — и кричал на себя. И немедленно чужеголосые пропадали. Не попробовать ли обратным приемом вызвать к жизни поганцев и по-хорошему, наедине, втроем, побеседовать?
Слава расслабил мускулы, зевнул и вяло промямлил:
— Ладно, разрешаю. Возникайте.
И тотчас же в нем загрохотал трубный бас. И хотя он раздавался только в сознании, Слава болезненно поморщился, так стало нехорошо ушам.
— Барыня, барыня, подайте христа ради нищему, убогому, сирому, холодному! Детишек на прокормление, сироток ради!.. Увечный на полях бранных, за царя, за отечество пострадавший…
А в ответ прозвучало другой голос — тоненький, маслянистый, умильный, тот самый, каким Слава испрашивал прощения у Николая Петровича:
— Не смей, Марфа! Не смей! Никакой то не герой отечества, а наш расстрига дьякон Иван Коровин. Вот до чего довел себя питием да буянством. Ни рожи, ни тела. А борода — грязи больше, чем волос! Деток небывших себе примысливает, в военные страдальцы причислился. Спрячь свой грош, Марфа!
— Ферапонт Иваныч, узнаю тебя, нечестивца! — прогремел бас. — Конец тебе вскорости лютый, а как душу к вечному мытарству готовишь?
— Да уж не по-твоему, Иван Коровин, — ответил язвительный голосок. — Руки не протягиваю. У нас своя доля, не жалуюсь.