Охота на сурков
Шрифт:
Мне казалось, что на всей, буквально на всей дороге через Сан-Джан нет ни единой живой души, кроме меня; я быстро шагал, а гроза в долине По рычала все глуше и глуше; теперь она напоминала дворового пса, окончательно убравшегося в свою конуру. А потом и вовсе не стало ничего слышно, если не считать легкого стука моих каблуков; я бросил взгляд через плечо (в отличие от Ксаны я не боюсь оглядываться назад, для меня это отнюдь не табу) и…
…увидел при свете последних, желтых, как сера, вспышек зарниц, которые не сопровождались больше «шумовыми эффектами», донельзя скромную, крохотную церквушку: церквушку в Сан-Джане.
Идя дальше, я внушал себе: последние четыре недели ты, чернильная душа, сочиняешь роман от первого лица и мысленно возвращаешься к событиям последних четырех
Прошу прощения, в мой монолог вкралась обмолвка в стиле Фрейда. Конечно, я хотел сказать — эпизод без конца.
Эфедрин «Мерк», Дармштадт. Иоганн Генрих Мерк, Дармштадт, друг Гёте. «Страдания юного Вертера». Можно! Этот короткий роман, который в свое время вызвал целую эпидемию самоубийств, доказал, что МОЖНО сочинять роман от первого лица, однако последняя фраза после «неестественной смерти» рассказчика идет от второголица, вернее, написана в третьем лице. «Никто из духовенства не сопровождал его».
Да, были другие времена. (Де Колана — исключительный случай.)
Когда человек
не умирал естественной смертью,
а умирал от собственной руки, попав в «духовно стесненные обстоятельства»,
его (эту падаль) никто из духовенства не сопровождал…
В дни, которые скоро наступят, которые, собственно, уже наступили, духовенство не будет сопровождать никого — ни падаль тех, кто при жизни отказывался стать падалью, ни тех остальных, кто принял насильственную смерть, а имя им легион.
Внезапно шаги одинокого путника зазвучали глуше, и снизу, буквально под ногами, раздалось журчание. Очевидно, я проходил по мосту через Флацбах; ручей этот нес свои полные воды в юный Инн. Моей правой щеки коснулось несколько пенных брызг, они долетели из тьмы, откуда-то из глубины, и показались мне беглыми, дружескими, холодными поцелуями.
Чтобы не пропустить поворота на шоссе Самедан — Понтрезина (почти под прямым углом oj главной дороги), я дважды воспользовался палочкой-фонариком Полы, зажигал его, правда на секунду, не больше. Вспоминая только что растаявшую в темноте крохотную старую церквушку в Сан-Джане, которая при свете зарниц, поднимавшихся сюда с далеких равнин, выросла до невероятных размеров, я вспомнил другую церковь, и это воспоминание захватило меня целиком…«Ночь под рождество». Один из самых больших европейских соборов, который я видел воочию, — что называется, без всякого оптического обмана, — собор св. Стефана. Это было в 1937 году, и та ночь под рождество стала, значит, последней рождественской ночью Австрии, «впредь до лучших времен».
«Лизль» — полицейская тюрьма у Россауэрской пристани со своими восемью башнями, утыканными зубцами а ля замки гибеллинов, оказалась на поверку санаторием. Несмотря даже на резко отрицательное отношение майора Козиана к моим гигиеническим потребностям, «Лизль» не шла ни в какое сравнение с тюрьмой венского окружного суда № 1, которая называлась в просторечии «Серым домом». Она давно по мне плакала, но я вовсе не жаждал в нее попасть. Сначала власти проявили великодушие, приговорив меня всего к четырем месяцам полицейской тюрьмы и выпуская время от времени «для пробы». У этой дрянной «медали» была своя хорошая оборотная сторона — хотя нашему браку было уже почти шесть лет, мне не грозила опасность стать «подкаблучником». Ксана каждый раз встречала меня у тюремных ворот, и мы проводили медовый месяц, и так было часто, а когда тюремщики снова хватали меня, Ксана «автоматически» уезжала к родителям в Радкерсбург, где у нее был своего рода роман с собственной матерью. (Во всяком случае, я уговаривал себя, что должен ревновать Ксану только к Эльзабе, тем более что Эльзабе втайне ужасно ревновала дочь ко мне, но это еще можно было вынести, утешая себя тем, что в семье Джаксы царят «довольно странные правы».) Был мягкий ноябрьский вечер, когда я встретил в мужской уборной нусдорфского винного погребка Майера, своего бывшего начальника, командира 36-го летного соединения гауптмана Гейнцвернера
— Сено! Солома! Сено! Солома! Сено! Солома! Сено!
Месяц предварительного заключения я провел в следственной тюрьме венского окружного суда № 1, в «Сером доме». По сравнению с «Лизль» жизнь там была сероватая или, вернее, страшноватая. В «Сером доме» не полагалось никаких «особых льгот для инвалидов войны с тяжелыми увечьями», передачи со жратвой и книгами строго запрещались. Питали нас на редкость скудно. Клопы! На древних выцветших бидермайеровских обоях во времена оны изобразили розы (ни больше, ни меньше!..).
«Поедем в Вараждин / ведь розы там не отцвели…»
Розы, испещренные пятнами от раздавленных клопов. Самые старые и бледные пятна, возможно, вели свое начало от древних, подлинно бидермайеровских клопов. Но ползающие, жирные клопы современной формации, формации христианско-профашистской Австрии, водились в гораздо большем количестве…
«Поедем в суд / пока клопы ползут…»
Большая часть заключенных, сидевших вместе со мной в следственной тюрьме, была ничем не запятнана (к некоторым это подходило в двояком смысле). Но известно, что против клопов (а следовательно, и пятен) не помогает ничего, кроме лизола. Пришлось мне сколотить хор, и мы занялись хоровой декламацией, повторяя: «Лизол! Лизол!»
После того как один из тюремщиков типа Седлачека пробил мне дырку во лбу (дабы преодолеть мою твердолобость и убедиться, что я и без того дырявый), нам все-таки выдали лизол. Клопов околпачили. В итоге трехнедельного торга.
А потом федеральный министр Эдмунд Глезе фон Хорстенау (он был родом из весьма известного места, а именно из городишка Браунау на Инне [424] ) самолично выкинул ловкий трюк и лишил меня возможности воспользоваться «плодами» амнистии, объявленной правительством Шушнига. Амнистия распространялась на всех «красных» и «коричневых» арестантов, действовавших не из корыстных побуждений. (Исключение составили лишь лица, обвиняемые в совершении покушений с применением взрывчатки. Но сомнительную честь нагло-трусливо устраивать взрывы мы предоставляли последователям Шикльгрубера, ведь никогда нельзя было знать, КОГО ты в результате взорвешь.) Власти дознались, что я «выезжал из страны и въезжал в нее по фальшивому паспорту»; речь шла о моей поездке в Югославию на остров Хвар к семье Джаксы, что, согласно утверждению прокурора, было «мошенничеством». «Несмотря на то что официальные инстанции конфисковали паспорт подсудимого, — сказал прокурор, — он бодро-весело ездил за границу, предъявляя заверенную нотариусом копию (дело против нотариуса уже возбуждено), и тем самым вводил в обман государство, мешая ему осуществлять право надзора».
424
Городишко, где родился Гитлер. Широко рекламировался нацистской пропагандой.
Бодро-весело! Невзирая на то что положение мое было аховое, в горле у меня запершило от смеха. Прокурор усердно изъяснялся на классическом нацистском жаргоне (устроил, так сказать, генеральную репетицию). По его словам, мой образ действий и безрассудство были тем более предосудительны, что имена моих предков вошли в славную военную историю Священной Римской империи германской нации. Слово «Габсбурги» он не осмеливался произнести, зато разъяснил, что «преступные взгляды», коих я придерживаюсь, «развязали гражданскую воину в Испании», но что достойный всяческого уважения генерал Франко, не в последнюю очередь благодаря «поддержке двух могущественных государственных деятелей, сознающих свою ответственность перед абендландом (из деликатности он не назвал их имен), сумеет призвать меня к порядку, да и не только меня, но и всех таких типов в Европе». А когда прокурор объявил, что я поставил себя на одну доску с «красными» испанцами, «растлителями монахинь», я прямо взвизгнул от смеха, за что и получил нагоняй от судьи.