Охота Сорни-Най [журнальный вариант]
Шрифт:
— Сил у меня почти не осталось, поэтому слушай внимательно, — прошелестел старик одними губами, жестом приказывая Жене наклониться поближе к нему. — Я до утра уже не доживу, знаю точно. Когда придет твое время умирать, поймешь, о чем я. Я хочу, чтобы ты жил.
Женя потрясенно слушал, машинально отмечая запах ацетона в шумном дыхании старика. Это был еще один смертельный признак. Надо удвоить дозу лекарств, ввести глюкозы побольше, может, обойдется… Но вторая часть сознания юноши с ужасом и вниманием впивалась в слова странного старика, давным-давно встретившегося мальчику Жене на краю бездны. Больной сказал, пристально глядя Жене в глаза:
— Мое время кончилось, а твое — только началось, зачем тебе умирать? Ермаметка с оленями приходил… — старик залепетал что-то бессвязное.
Глаза его потускнели и глядели теперь бессмысленно, как у пьяного, на костлявом лице появилась
— Держись, брат! — негромко сказал Иван Петрович, закуривая очередную папиросу из почти опустевшей мятой пачки. — Что поделаешь, мы же не боги. Сделали, что могли. Ты молодцом, отличный врач будешь, коллега! Пойдем, теперь в десятую нужно идти, там двоим резко стало хуже, один уже без сознания.
Женя понимал, что рабочая ночь только началась, впереди еще много бессонных часов, торопливых уколов, измерений давления, разговоров на специальном медицинском языке, на латыни, чтобы скрыть ужасные прогнозы от пациентов… Он закрыл глаза умершему, поправил одеяло, словно оно могло его согреть, и вышел из палаты, крошечного закутка, куда старались класть самых тяжелых послеоперационных больных, чтобы не будоражить их и не волновать других пациентов, боящихся смерти. Мертвый остался в одиночестве, на своей узкой кроватке, чуть освещаемый холодным лунным светом, струящимся из большого, во всю стену, окна. Женя включился в работу, изредка прерываясь на перекур — вернее, курил один Иван Петрович, а Женя торопливо пил чай, откусывал хлеб, снова принимаясь за свой тяжелый труд, переворачивая тяжелых больных, меняя простыни, вынося судна, бегая к стерилизатору за новыми шприцами.
Он не переставал думать о предсмертных словах своего странного знакомого. Как странен порой бред уходящих! Не один раз студент уже слышал удивительные рассказы о тоннеле, по которому летит человек, уходя из жизни, но слова эти были так призрачны, так не похожи на то, чему учили студента профессора в институте, что Женя не то чтобы не придавал им значения, но пытался не слишком об этом задумываться. Холодный страх поселился в его душе. Если несколько часов назад он думал о походе с радостным предвкушением, с приятным ожиданием интересного общения, отдыха, радости физических упражнений, то теперь все хорошие чувства и надежды улетучились, уступив место тревоге. Бегая по длинным коридорам отделения с суднами, капельницами и лотками, студент все повторял про себя слова старика, когда-то бывшего исхудалым узником того же самого концлагеря, что и Женя. Какое удивительное совпадение!
Но стоны больных, предсмертные хрипы умирающего от саркомы мужчины не давали Жене сосредоточиться на услышанном, проанализировать то, что случилось. Если бы у него было больше времени и покоя, он, возможно, смог бы найти разумное или мало-мальски приемлемое объяснение странному случаю, но в беготне и работе ему оставалось только повторять про себя: “Я хочу, чтобы ты жил!”
Конец февраля — все та же зима на Урале. Ничто даже не намекает на возможную весну, все так же белеют снеговые дали, могучие кедры в кедровнике мерно поскрипывают под порывами ветра, вьется метель над сугробами. Только низкое небо иногда становится тяжелым и мутно-фиолетовым, нависая над белоснежными просторами, словно вымя огромной оленихи.
Ермамет в такие дни особо страдает от шаманской болезни: и крючит его, и давит, и выламывает суставы рук и ног. Это духи принуждают Ермаметку к камланию, наказывают не забывать свои обязанности перед нижним миром. А шаман и не забывает, просто житейские тяготы занимают его душу: надо и валежник собрать, и протопить жалкую избенку, и поохотиться на зверье, чтобы было чем расплачиваться в крошечном дощатом магазинчике, до которого добрых двадцать километров пути.
Хорошо живется Тоне, толстой продавщице: целыми днями сидит она среди консервов, бутылок и ящиков с печеньем; сколько хочешь лакомься отборной едой, обвешивая и обсчитывая бедных глупых манси. За бутылку водки Тоня берет несколько шкурок белки или куницы, денег у Ермамета не водится, а выпить очень охота. И жена Ермамета, Тайча, тоже не дура выпить: манси не много надо огненной воды, чтобы зашумело в голове, закачался лес, завертелось небо. Но нынче не хочется пить шаману. Тайча достала туесок из бересты, в котором, плотно закрытый тряпками, преет настой из мухоморов, волшебных грибов, позволяющих шаману ускользнуть из привычного мира в края духов. Туесок почти опустел — этой зимой много, много раз Ермамет посещал обиталище предков и нижних духов, среди которых главный Нуми-Торум.
— Давай, — протянул маленькую коричневую ладонь Ермамет к туеску, а Тайча торопливо вынула пробку и подала ему зелье.
Ермамет отхлебнул два маленьких глотка. Подумал и третий отхлебнул. Долгое путешествие ему предстоит, надо отчитаться перед духами за то, что он сделал, спросить их совета и разрешения. Тайча подала мужу шаманский бубен, обтянутый оленьей кожей, обвешанный грубо сделанными медными колокольчиками. Шаман, сам сухой, маленький, словно белка, присел на корточки, стал похож на груду ветхой одежды в углу избенки. Только бубен неуверенно подрагивал в его руке, звенели колокольчики. Тайча присела рядом, сжала кулаки, закрыла узкие глаза.
Тайча молодая, ей всего двадцать зим, но лицо из-за коричневой кожи кажется древним, как лицо идола, спрятанного в горах у ручья Мертвецов. Нельзя мешать камланию. Тайча следит за тем, как путешествует муж по нижнему миру: вдруг понадобится ее помощь. Все громче звучит бубен в руке Ермамета, все звонче гремят бубенчики на его плоском круге.
Ермамет — настоящий шаман. Он стал им не потомственно, как большинство шаманов манси, его призвали духи. Шестнадцати лет странно заболел Ермамет: стала кружиться голова, руки и ноги ослабли, глаза затуманились. Он не мог работать, не мог ни пить, ни есть. Целыми днями лежал он в углу избы родителей, тупо глядя в закопченный потолок: ему стали слышаться голоса, много голосов, зовущих Ермамета по имени.
Мать загрустила, отец качал головой. Они-то знали, что означает состояние сына. Только никому неохота лишаться единственного ребенка, отдавая его духам. Пусть бы жил себе, как жили отцы и дети, потомки великого народа югры, пришедшего на Урал в незапамятные времена из Западной Сибири. Пусть ловит рыбу, пасет оленей, охотится. Женится и нарожает много маленьких черноволосых ермаметок на радость отцу и матери! Но шаманская болезнь не оставляла юношу, с каждым днем усиливаясь. Пришлось отцу ехать в деревню Вогулку, к шаману Приказчикову. Впрочем, в Вогулке у всех жителей одна была фамилия.
Когда-то русские купцы основали лабаз для скупки у манси-охотников шкурок соболей, куниц и белок. За целую груду рыхлого драгоценного меха давал молодцеватый приказчик бутылку дешевой водки, мешочек крупы или муки, наливал в туесок чудное русское масло, прогорклое и чрезвычайно вкусное. До того был красив и хорош приказчик в своем плюшевом жилете, с часовой цепочкой самоварного золота, пропущенной через жилетный карман, с приглаженными напомаженными волосами и тонкими усиками, что очарованные вогулы стали своих детишек называть не иначе, как Приказчиками. Десятки крошечных Приказчиков бегали, голозадые, по деревушке, передавая счастливое имя дальше по эстафете поколений. Нищие, больные, изможденные родители искренне верили, что прекрасное имя в честь счастливого человека принесет детям удачу и богатство. Даже потомственные шаманы присвоили своим отпрыскам это имя. С тех давних пор так и повелось, а во время царской переписи вогулам дали и фамилию такую.