Охотник за караванами
Шрифт:
— Машина пускай уходит! Меня подбросят товарищи! — сказал кому-то невидимому вошедший, шагнул в пространство гостиной под высокий потолок, где на черной балке висела хрустальная люстра.
Татьянушкин, увидев гостя, заторопился навстречу с особой деликатностью и любезностью.
— Николай Николаевич, пожалуйста, проходите!.. Присаживайтесь, Николай Николаевич! — подводил он его к кожаному дивану, на котором сидел Калмыков. — Вы ведь знакомы с подполковником?
Калмыков и доктор пожали друг другу руки. Ладонь доктора была
— Я сейчас принесу, Николай Николаевич, то, что вам прислали, — Татьянушкин ушел вверх по лестнице, скрылся в дверях на втором этаже, Калмыков и доктор остались сидеть. Рука Калмыкова хранила нерастаявший холод чужой ладони.
— Я помню, вы сказали, у вас умерла собака, — Калмыков произнес эту фразу неожиданно, испытывая к сидящему человеку мучительный интерес, природа которого была необъяснима. В сутулой худой фигуре, в длинном, словно выдолбленном из дерева носе, в маленьких сжатых губах было страдание, вызванное, как показалось в первый раз Калмыкову, смертью любимой собаки.
— Спаниель Фриц, шестнадцать лет, — ответил доктор, удивленно взглянув на Калмыкова, знающего о его несчастье. — Жена написала. У нас нет детей. Собака была членом семьи. Когда-то раньше я с ней охотился.
— Сочувствую. Вижу, как вы переживаете!
— Мы уезжали на Украину, под Чернигов, в городок Седнев. Там замечательная пойма. Я стрелял уток на старицах, Фриц доставал птицу. Как сейчас помню: теплая вода, кувшинки, жена в розовом сарафане, Фриц кладет утку у ног жены.
— Есть воспоминания, от которых плакать хочется.
— И у вас такое бывает?
Доктор пристально посмотрел на Калмыкова, словно удивлялся тому, что был столь откровенен с неизвестным, в афганской форме военным. Старался понять, кто он. Калмыков испытывал к нему смешанное чувство симпатии, сострадания и вины. Здесь, на вилле в центре Кабула, сходились люди разных профессий, привычек и лет, скрепленные невидимой связью, вписанные каждый по-своему в неведомый план и чертеж.
— Удивительный феномен — память, — сказал доктор. — Человек рождается без памяти, подключенный через пуповину к материнской плоти. А потом через память он подключается ко всему мирозданию, к мировой памяти. Быть может, смысл человеческой жизни объясняется именно наличием памяти. Своей малой памятью человек питает необъятную мировую память. Когда Вселенная погибнет, останется Память. Потом в новом Большом Взрыве эта Память воплотится в материнскую жизнь Вселенной.
Он сказал это и умолк. Калмыков не удивился этой мысли, смотрел в сад, где в зимнем солнце чахли и умирали последние розы и садовник в чалме пригибал колючие ветки к земле. Он постарался все это запомнить, веря, что память о розах и бородатом садовнике унесется в бледно-синее небо, сохранится там навсегда, и когда-нибудь через миллиарды лет, после гибели и возрождения Вселенной, вновь будет этот сад, искрящаяся струйка воды, мягкий диван в гостиной,
— Послезавтра Амин переезжает во Дворец, — сказал врач. — Я тоже там поселюсь. Мы с вами будем соседи.
— Нам запрещено приближаться ко Дворцу, — сказал Калмыков. — Мы прикрываем Дворец на подступах, с востока.
— Неизвестно, откуда может прийти опасность, — сказал врач, морща и без того маленький рот, сжимая его в плотный бутон. — Есть опасность-невидимка.
— Что вы имеете в виду?
— Например, болезнь.
— Разве Амин болен?
— Слава Богу, здоров, — сказал врач и повел худыми плечами, словно ему стало холодно в свете зимнего солнца.
Калмыков вдруг подумал: если бы они ехали долго в одном купе или жили вместе в гостиничном номере, в каком-нибудь санатории или доме отдыха, они бы могли подружиться, могли бы сойтись, рассказать друг другу о своих жизнях, увлечениях, о невыразимых загадочных состояниях, о теории Памяти, как только что поведал доктор, или об ожидании чуда, как было когда-то в детстве, когда на опушке леса в весенней, набухшей соком осине было дивное синее небо, словно из вершины изливались могучие живые силы, наполняли его могуществом и любовью.
Но нет, им не было суждено подружиться. Слишком разные у них были задачи и цели, по-разному их вписали и встроили в загадочный план и чертеж.
— Вот, Николай Николаевич, просили вам передать, — Татьянушкин вернулся в гостиную, протянул доктору маленькую, плотно упакованную посылку. Тот сунул ее в карман — то ли ампулы, то ли таблетки.
— Сейчас будем обедать, — сказал Татьянушкин, заглядывая в столовую, где два молодых человека, похожие на спортсменов, ставили тарелки на стол.
— Мне надо ехать, — сказал врач.
— Я вас могу подвезти, — предложил Калмыков. — Нам в одну сторону.
— Остались бы, пообедали, — уговаривал Татьянушкин.
— Уж мы поедем, — поднялся доктор. — Я должен отвезти медикаменты. Подполковник меня подбросит.
Они вышли на крыльцо, где стояли картонные коробки с лекарствами. Калмыков помог доктору перенести их в машину.
— До скорой встречи! — провожал их к воротам Татьянушкин, дружелюбный, голубоглазый, махал вслед рукой.
Позднее, курсантом, и в первые годы службы, во время увольнений, командировок и отпусков у него было много женщин. В иных он влюблялся. Были увлечения милыми, добрыми, любившими его, дарившими ему свою женственность, нежность. Были мимолетные встречи, от которых оставалось изумление, память о каком-нибудь ресторане, о каком-нибудь гостиничном номере. Были отвратительные грязные встречи, с последующим чувством гадливости к ней, к себе. Были хищные, красивые, властные, верящие в свою власть и в свою красоту. Были беспомощные, жалкие, урывающие малые крохи любви. Были злые, развратные, равнодушные к нему, любившие его плоть, его деньги.