Окаянный престол
Шрифт:
– Это Гедеминовичи, – сухо поправил невежду Басманов.
– Слышь, а царю сказал? Дмитрий знает?
Но воевода огладил усы, положил за кушак руки и не вымолвил слова, не двинулся больше, пока атаман, оценив головой прочность низенькой притолоки, не покинул служебной избы.
Тогда Басманов с размаха швырнул на стол стальной кулак, следом за ним упал сам, сгреб щепотью на темени остриженные под полутатарина кудри, – мореный стол откликнулся весомым кратким эхом, напомнив все сразу распирающие старый дуб дела. Добрую половину сих дел, начатых при Годунове, давно
Нравственный традиционный ум Басманова изнемогал, тщась осознать свой путь, долг, в поколотой нескладной исторической мозаике, но неожиданное молодое сердце воеводы дышало радостью, когда так думал: все же не сынок безумного тирана и не породистый придворный лис, а свой, сноровистый собрат-самородок садится на великорусский престол!.. Хотелось посоветоваться с кем-то умудренным прочно, перевести дух, опершись на прозрачно-преданного, близкого. Но всюду скорые кроткие взоры бояр, дьяков, от меха шапок до сафьяна сапог покорившихся и все же не покоренных, либо кичливые по мелочи ляхи…
Со страшным скрежетом решетчатая рама окна вдруг пошла, чубарая конская голова всунулась в горницу – Басманов рванул бешено ящик с пистолями… да вовремя услышал хриповатый голос:
– Лады, Петр Федорович, мы с Кучумом прибыли к тебе на службу, – над конскими ушами показался всадник – атаман Андрей. – Мы так прикинули: у родовитого злодея в погребках поди не счесть сулеечек старинной выдержки, где-то еще такое приведется?.. Попробуем Дмитрия оборонить… – и казачок протянул воеводе надежную, слабо дрожащую руку, которую Басманов с чувством сжал.
Тогда донец пощекотал плеткой коня под наузным ремнем, и удивительный Кучум в свою очередь подал на пожатие продолговатое копыто – стаканчиком установил на подоконник.
Огромный конь был полон огня. Огонь светил в янтарных пузырьках глаз, дрожал, переливался под прозрачной шкурой в мускулах и сухожилиях, вырывался наружу алыми волнами гривы и хвоста. На хребет полыхающего жеребца попрыгали друг за другом Годуновы: отец, мать и братик царевны – все в хлопчатых нательных рубахах. Жеребец закинул странную, как у индейского удава, голову и безрассудно, страстно захохотал, – ударил белыми от полымя подковами в черную землю и полетел. Вот он – как пляшущий пожар терема вдалеке, вот уже – костерок, зовущий из неведомой степи, вот – зыбкая теплая свечка…
Вздрогнув, Ксюша открыла глаза: во мраке рядом действительно тлела свеча – прямо из сна, сквозь какое-то марево с привкусом валерианного ладана.
– Маменька… братец… – позвала Ксюша, после огнистых видений еще не овладев всей дневной памятью.
За шандалом со свечкой лизнул вышивку с жемчугом, мигнул на изумрудах ясный отблеск, качнулась бархатная тень, – над локтями в парче, над столом поднялась человеческая голова.
– Их нет, они уж умерли… – сказал, подходя мягким шагом к царевниной лавочке, он – монах-оборотень – самозванец.
Ксения мигом опомнилась, вскинулась, – удвигалась в ближний угол горенки, перебирая пятками по лавке. Оттуда, страшно глядя над коленками, обтянутыми сарафаном:
– Они не сами умерли, неправда. Ты задушил.
– Я был еще далече. Ваши же бояре расстарались, вот бы кого передушить. Только я дал обет – не умножать скорбь по Руси.
Открыв по голосу Отрепьева, что ей не следовало лжецаревича страшиться изначально, Ксения возненавидела оборотня-друга хуже строжайшего врага. Спрятала выбившуюся прядку за накосник.
– Скорбь, ты не подходи… А вправду ты – Отрепьев? Ты – тот монах, что на Крещенье с ковриком перед моим возком упал? – еще сомневалась в возможностях своей девичьей памяти Ксения.
Инок-расстрига, весь дух которого сладостно вздрогнул, узнав, что для царевны его незабвенна их первая быстрая встреча, уже не мог лицемерить, проникновенно разыгрывать «истинного»… Озирнулся мельком в полутемной, орошенной мяуном и всеми оставленной горнице и тихо, трепетно признал:
– Да, это я… Я шел к тебе с тех самых пор, я взял, освободив от Годуновых, весь наш дикий край… Избавил от родительского ига твою заповедную юность…
Ксюше на миг показалось, что она смотрит какой-то давнишний позабытый сон, как старина странный, как детство неисповедимый, но понятный.
– А ты спросил… О дикой родине не говорю, меня спросил, любо ли мне с тобой спасаться?
– Вот глупенькая, – удивился ласково Отрепьев, – ты ж за семью печатями сидела. Теперь только пришел и спрашиваю: ты не рада? что-нибудь не правильно?
Ксюша покачнула головой по темной шелковой стене. Издалека, в мечте, герои высоки и благородны, злодеи злобны и мудры – как полагается, но вот приблизился, заговорил такой злодей-герой – сразу стал ближе, меньше и придурковатее.
– Ксюш, мне же самому неловко, что не уследил и всех твоих смели. Совестная оплошка… Но в остальном… – Отрепьев бережно присел на лавку.
– Неуж ради меня затеял все… обман, войну? – царевна, отведя ресницы, посмотрела мимо рыцаря, куда-то в темень.
Вопрос был тяжел, сложен для Отрепьева. Будь перед ним на месте девушки софист из Гощи, он развернул бы ответ теософемой многохитрого взаимодеянья своих потреб и страстных побуждений, но перед Ксенией он только быстро повторил подсказку вовремя шепнувшего чертенка – твердо кивнул:
– Ради тебя одной, знаешь, желанная…
– Я знаю, ты теперь учен кривить, – одним щелчком отправила черта на место Ксюша. – А и пусть так… пусть псы в собольих шубах не по твоему слову брата и мать извели, ты только шел… Сам мало повытоптал попутно? Спасал свое, а сколь насеял бед по деревням – подле нелепых битв? Легче тебе, что они – не мои? – не цари…
Отрепьев в желтоватом полусвете хотел понять глаза Ксении, но та говорила, совсем отворотив лицо, слабым высоким голосом (билась лиловая милая жилка на шее).