Оклик
Шрифт:
И внезапно словно бы память и вправду откупорили, как бутылку, прибитую к берегу, извлекли этот клочок, и хлынули строки стихов, написанных там, в чреве кита, которые я знал наизусть, хлынули до времени, требовали фиксации, я лихорадочно искал, на чем записать, я бормотал их, бегая по вагонам поезда на Братиславу, пытаясь что-либо обменять на чешские деньги, и бесконечное – "тридцать, четырцать (по-чешски – «сорок») витало
Уже в купе поезда Братислава – Вена соседи, вероятно, с удивлением следили за моим странным поведением: я извлекал из карманов мятые клочки газет, распрямлял, сортировал, переписывал, при этом все время бормоча себе под нос; так и промелькнули бледными тенями чешские пограничники, австрийская пограничная станция, на которой, кажется, меняли тепловоз или еще что-то, в вагоне возникли то ли австрийские жандармы, то ли люди из особого подразделения, облеченные миссией охранять евреев, едущих из России, все они в темнозеленой форме, с короткоствольными автоматами, все невероятно пузатые, с жирными лицами, без шей, самодовольно-благожелательные, непонятно только как с такими животами можно бегать, ползти, прыгать, нападать, словом, защищать нас, и потому все это мне кажется какой-то скудной мистификацией, а лающая немецкая речь их вызывает совсем уже неприятные ассоциации; одному я чем-то понравился, и он все пытается мне что-то сказать про надвигающуюся за окном Вену и самого уважаемого им и всеми австрийцами земляка, генерального секретаря ООН Курта Вальдхайма, который-с-миром-в-мире-за-мир, а я все пытаюсь определить возраст этого вооруженного толстяка, а вкупе с ним и возраст их уважаемого Курта: выходит, все они участвовали во Второй мировой; надо же, когда-то войну развязали, а нынче более всех за мир борются; когда-то евреев в лагеря да рвы гнали, а теперь выбраны их охранять. Солнце вовсю освещает ухоженные поля, проносящиеся горстями ярких игрушечных домиков поселки и городки; из сузившейся до мерцающего сердечного ритма щели Чопа, через металлические пустоты Братиславы поезд внезапно вырывается в раздвинувшееся пространство – так внезапно раздвигают смысл жизни, – все тот же советский поезд, но уже как бы иной, даже проводник весь как-то сник и стушевался, летит поезд, разрывая Австрию, западную Европу, ее благополучие и сытость своим беспокойным задыхающимся бегом, отбрасывая облака, косо и низко идущие на восток, в охваченные хронической паранойей депрессивные пространства России…
7
Задолго до того, как поезд втягивается в дебаркадер венского вокзала, в вагоне появляется невысокий, похожий на шолом-алейхемского коммивояжера, энергично поворачивающийся во все стороны, увешанный восклицаниями человечек, представитель Еврейского Агентства, говорит на ломанном русском, с акцентом – «В Израел? Ньет? Да? Очень хогошо». Сознанием, пребывающим в разреженных поэтических пространствах, где народившееся и уже ощутимо надвигающееся событие, скрытое за именами – 'Израиль, Иудея" – подобно эпохе Ренессанса, мощно оттесняющей почти полувековое существование в императорских провинциях, – этот человечек воспринимается как еще одна необходимая деталь дороги; а за окнами – вся в вывесках, недвижно утопающая в немецком языке, безглагольная, вся в заглавных буквах существительных – Вена, полная противоположность ожидающему нас пространству жизни в лоне древнееврейского, текущего потоком, вот уже пять тысяч лет, без всяких заглавных…
На перроне нас встречают стоящие полукругом люди с автоматами и собаками, в большинстве поджарые, пожилые, более похожие не на полицейских, а на железнодорожных рабочих – сменщиков, сцепщиков, машинистов, после ночной смены подрабатывающих на охране русских евреев, ибо держат оружие как-то непрофессионально и почему-то стволами в нашу сторону, будто мы и представляем угрозу, а не безликая масса, шевелящаяся за их спинами, откуда и могут вынырнуть покушающиеся на нас; автобус гребет по утопающей в благополучии Вене к высокому, стоящему особняком, неказистому дому, похожему на неудачно реставрированное средневековое сооружение с развевающимся над башней орденским флагом "Красного креста"; ворота замка прочно замыкаются за нашей спиной; расселяют по кельям; сквозь решетки на окнах Вена видится, примерно, так же, как придворным короля Артура [16] виделась современная Америка; в огромную душевую, на мокрую желтизну кафельного пола сквозь мыльно-матовые стекла стекает печальный свет закатного солнца: в чужих орденских стенах, в легком пару душевого чистилища, рядом с сыном, нагой, каким пришел в этот мир, после последних дней, казалось, притиснувших трепещущую душу к самому дну преисподней, я ощущаю сиротскую печаль льнущего света, неслышное прикосновение моего Ангела, так давно меня не окликавшего, глажу сына по голове непроизвольным жестом
16
Марк Твен, «Янки при дворе короля Артура».
По обочинам отрешенности, высокого солнечного столба, стоящего в колодце орденского двора, возникают мимолетные лица: усердно доброжелательствуя, задают вопросы, заполняют бланки, суют детям конфеты и жевательные резинки, пугают людей, вскормленных молоком безверия, благословениями пищи, зажиганием пятничных свечей, за которыми мгновенно возникает прикрывающий руками лицо облик бабушки, распеванием религиозных песнопений, несущих ее голос; только один парень из обслуживающего персонала, коренной израильтянин, держится в стороне, больше молчит, погружённый в себя: мы быстро находим общий язык, вероятно, потому, что за каждым из нас жизнь, представляющаяся другому тайной за семью печатями; подолгу стоим у подробной, до мельчайшего поселения, карты Израиля, парень показывает мошав, откуда он родом, места, где воевал, а я гляжу на это пространство, густо насыщенное жизнью, думаю о том, что на мировых картах оно выглядит точечным, но какая невероятная духовная мощь изливается, растекаясь по всему миру, из жерла этой точки; на среднемасштабных мировых картах точка растягивается в полоску, и подобна эта полоска свитку миниатюрной Торы, туго свернутому: но стоит лишь начать разворачивать, и это раскатывание длится через тысячелетия…
Улетаем в ночь.
Сквозь раскинувшуюся в сытом бюргерском сне Вену полицейские машины сопровождают наш автобус; опять который раз ведут гуськом в распластавшихся теменем плоских пространствах. Смутно колеблющиеся во мраке плывущие к ногам ступени, ведущие вверх.
Рассвет обозначается в иллюминаторах бескрайним Средиземным морем.
Воочию дожил до того места и того мига, когда своими глазами вновь вижу, как отделяются воды от неба…
На разреженных высотах, окутанные голубым небесным туманом, над горько-синими безднами вод, пилоты переговариваются в мегафоны, подобно Ангелам, по-древнееврейски..
Слышится – "тов" – как дальнее эхо Божьего восклицания – "Ки тов"…
Уже на этих высотах привыкаешь к обыденному звучанию пятитысячелетней древнееврейской речи…
"Бэрейшит"…
"В начале"…
Это слово означает начало сотворения Мира и любое начало, пока еще продолжается жизнь под солнцем, в том числе и начало мига, когда как-то неожиданно и сразу под крылом возникает полоса берега, море домов прибрежной равнины, летное поле…
Выхожу на трап, мгновенно окунаясь в тяжелый жар средиземноморского июля, и первый взгляд – вдаль, где колышутся в жидком, как масличное масло, мареве размыто-синие очертания гор, единственных в этом месте.
Я вижу Иудейские горы…
Книга первая Птолемаис
Роман юности
Глава первая
СНЫ КАРМЕЛЯ.
ВЕНОК ИЗ ЛИСТВЫ, ПОЧЕРНЕВШЕЙ —
В ОКРЕСТНОСТЯХ АКРЫ.
АККО: ВЕНЕЦИАНСКИЕ ВЕТРЫ.
Осень семьдесят девятого. Я на первых военных сборах. Лагерь их прибрежной низины уходит в расщелину. Над нами круто встают склоны горы Кармель. Боковые полы палаток круглые сутки приподняты и привязаны поверх крыши к центральному шесту, сквозной ветер, настоенный на море и высотах, всю ночь продувает наши сны.
В полдень солнце отчаянно припекает.
Совершаем переход в полной боевой выкладке: бежим в гору с носилками на плечах, а к носилкам наглухо привязан сухонький аргентинский еврей, наш "профессиональный раненый", из которого наш грузный бег вытрясает душу, но он уже смирился со своей участью и при слове "раненый" смиренно ложится на носилки; ползаем в сухом кустарнике, занимаясь маскировкой, привязывая к каскам, запихивая за ремни пучки травы, сухих веток, отчего все мы, почтенные отцы семейств, становимся похожими на огородные чучела и помираем со смеху, глядя друг на друга. Наши командиры, два лейтенанта-резервиста, оба Иакова, и одного мы зовем по фамилии – Хореш, вместе с нами бегают, ползают, а ведь одного возраста с нами. И потому мы очень стараемся, из кожи вон лезем, пот – ручьем, без конца прикладываемся к фляжкам.
На стрельбище до того старались, с таким рвением вели огонь, и, в основном, поверх мишеней, что зажгли мелкий сухой кустарник на склоне, побросав оружие, кинулись гасить пожар чем попало, даже пожарная машина приехала, но пока она нехотя взбиралась в гору, огонь ушел в расщелину и сам собой выдохся: теперь, когда мы возвращаемся к обеду в лагерь, черная плешь справа жжет нам укором глаза.
Вся наша братия, на пятом десятке обучающаяся военной сноровке, состоит из евреев, приехавших из России, Аргентины и Соединенных Штатов Америки. Аргентинцы наиболее сноровистые и исполнительные, русские наиболее расхлябанные и все норовят сачкануть, американцы стоят несколько особняком: все они верующие, носят кипы, все они огромны, толсты и неповоротливы, все бородаты и добродушны. Особенно один из них, от которого мы просто подыхаем со смеху во время строевой подготовки: пожилой старшина Дов командует в довольно умеренном темпе: "Ахат-штайм, ахат-штайм" [17] американец же, который держит карабин на плече, как бревно, мучительно старается переставлять свои слоновьи ноги в такт, но его огромное тело не подчиняется ритму, запаздывает, идущие сзади в ногу корчатся от смеха, старшина Дов не понимает в чем дело, стыдит нас, почтенных отцов, и таким весьма нецеремониальным маршем все мы вышагиваем на обед.
17
иврит: «Раз-два»