Октябрьская страна (The October Country), 1955
Шрифт:
Харрис сидел и смотрел в пустоту.
Чужеродное ощущение и не думало проходить, оно усиливалось.
Весь вторник и среду Харриса страшно беспокоило, что его эпидерма, волосы и прочие внешние пристройки являют собой весьма жалкую картину, в то время как обволакиваемый ими скелет представляет собой чистую, точную структуру, организованную с предельной эффективностью. Харрис изучал свое угрюмое, со скорбно поджатыми губами, лицо в зеркале; иногда, благодаря некому фокусу освещения, он почти видел череп, ухмыляющийся из-за завесы плоти.
– Отпусти! –
Харрис судорожно хватал воздух ртом, ребра давили его, не давали дышать.
– Мой мозг! Прекрати сжимать мой мозг!
Ужасающая, невероятная головная боль выжигала из мозга все, подчистую, мысли, как степной пожар – траву.
– Мои внутренние органы – оставь их, ради Бога, в покое! Не трогай мое сердце!
Под угрожающими взмахами ребер – бледных паучьих лап, играющих со своей жертвой, – сердце Харриса в ужасе сжималось.
Кларисса ушла на собрание Красного Креста, Харрис лежал на кровати один, насквозь мокрый от пота. Он пытался хоть как-то себя вразумить – но только острее ощущал дисгармонию между грязной, неряшливой внешней оболочкой и невообразимо прекрасной, чистой и холодной вещью, замурованной внутри.
Кожа лица: жирная, с явно уже проступающими морщинами.
А теперь взгляни на белоснежную безупречность черепа.
Нос: великоват, тут уж не поспоришь.
А теперь взгляни на крошечные косточки носа, какой он у черепа, вверху, до того места, где отвратительный носовой хрящ начинает формировать этот идиотский, кособокий хобот.
Тело: толстовато, не правда ли?
И сравни с ним скелет – стройный, худощавый, с экономными, законченными очертаниями, тонкий и безупречный, как белый богомол. Резная слоновая кость, шедевр какого-нибудь великого восточного мастера.
Глаза: заурядные, невыразительные, по-идиотски вылупленные.
А теперь, будь добр, взгляни на глазницы черепа, такие круглые и глубокие, озера тьмы и спокойствия, всеведущие и вечные. Сколько в них ни вглядывайся, взор никогда не отыщет дна их черного понимания. Здесь, в чашах тьмы, кроется вся ирония, и вся жизнь, и все вообще, что есть.
Сравнивай. Сравнивай? Сравнивай.
Этот ужас продолжался часами, скелет же, худощавый, занятый какими-то своими проблемами философ, тихо лежал, как изящное насекомое в грубой куколке, лежал, не говорил ни слова и только ждал, ждал…
Харрис медленно сел.
– Ну-ка, ну-ка, – воскликнул он, – подожди-ка минутку! Так ты же тоже беспомощный. Я тебя тоже припер. Я могу заставить тебя делать все, абсолютно все, чего только душа пожелает. А ты бессилен сопротивляться! Я скажу: ну-ка двинь своим запястьем, своими фалангами, и – алле-гоп! – они поднимаются, двигаются, и вот я махнул кому-нибудь там рукой! – Харрис расхохотался. – Я прикажу берцовым костям и бедрам начать периодическое движение, и – правой-левой-три-четыре, правой-левой-три-четыре – мы гуляем вокруг квартала. Вот так вот!
Он помолчал, торжествующе ухмыляясь.
– Так что тут у нас с тобой пятьдесят на пятьдесят. Игра с равными шансами. Только не игра, а борьба, и мы еще поборемся.
Безжалостные челюсти сомкнулись, перекусывая мозг Харриса пополам. Харрис закричал. Кости черепа вонзились поглубже и наполнили мозг бесчисленными кошмарами. Затем, пока Харрис хрипел и стонал, они не спеша обнюхали и сожрали эти кошмары, один за другим, вплоть до самого последнего, и тогда все померкло…
В конце недели он снова отложил поездку в Финикс – по состоянию здоровья. Опустив монетку в уличные весы, он увидел, как медлительная красная стрелка остановилась на цифрах 165.
Харрис чуть не взвыл. "Сколько уже лет я вешу сто семьдесят пять фунтов. Ну не мог же я так вот, за здорово живешь, взять и потерять сразу десять фунтов!" Он всмотрелся в нечистое, засиженное мухами зеркало – и почувствовал дрожь холодного, нерассуждающего ужаса. "Ты, все это – ты! Думаешь, я не понимаю, что ты там задумал, сучий ты кот!"
Он тряс кулаком перед своим сухим костлявым лицом, обращаясь – в первую очередь – к своим верхним челюстным костям, к своей нижней челюсти, к черепу и шейным позвонкам.
– Это все ты, чертова хреновина, все ты! Решил, значит, заморить меня голодом, чтобы я терял вес, так? Отскоблить жир и мясо, чтобы не осталось ничего, только кожа да кости, да? Хочешь отделаться от меня, чтобы ты был самый главный, да? А вот нет и нет!
Харрис влетел в кафе.
Фаршированная индейка, картошка со сливками, четыре разновидности овощей, три десерта – ничего этого он не хотел. Он не мог есть, его тошнило. Харрис пересилил себя – но тогда заболели зубы. "Больные зубы, так, что ли? – зло ощерился Харрис. – А я вот буду есть, хоть бы даже каждый мой зуб шатался и клацал, пусть они хоть все повываливаются на тарелку!"
Голова Харриса пылала, грудную клетку свело, дыхание вырывалось из легких неровными, судорожными толчками, дико ныли зубы – и все же он одержал победу. Пусть и маленькую – но победу! Харрис собирался было выпить молоко, но вдруг передумал и вылил содержимое стакана в вазу с настурциями. "Нет уж, драгоценный ты мой, никакого кальция тебе не будет, ни сегодня, ни потом. Никогда, слышишь, никогда не буду я употреблять пищу, богатую кальцием и прочими веществами, укрепляющими кости. Я, милейший, буду есть для одного из нас, для себя – и никак уж не для тебя".
– Сто пятьдесят фунтов, – сообщил он жене через неделю. – А вот ты, ты замечаешь, как я изменился?
– К лучшему, – улыбнулась Кларисса. – Ты, милый, всегда был чуть толстоват для своего роста. А теперь, – она потрепала мужа по подбородку, – у тебя такое сильное, мужественное лицо, все линии четкие, определенные.
– Да не мои это линии, а этой погани! Значит, он нравится тебе больше меня, так, что ли?
– Он? Кто такой "он"?
За спиной Клариссы, в зеркале, сквозь плотскую гримасу ненависти и отчаяния проглядывала спокойная, торжествующая улыбка черепа.