Ольга Чехова. Тайная роль кинозвезды Гитлера
Шрифт:
Даже в наши ко всему привыкшие времена исчезновение шестнадцатилетней девушки, практически еще подростка, и ее скоропалительное замужество вызовет, мягко говоря, сильное беспокойство. Что уж говорить о временах, когда подобную ошибку было почти невозможно исправить… «После еды я прошу Мишу позвонить тете Ольге в театр и сказать, что сегодня вечером я к ней не приду, потому что… да, потому что мы поженились, ну и, разумеется, теперь я буду жить у мужа.
Миша звонит.
Тетя Ольга отвечает так громко, что свекровь, няня и я без всяких усилий тоже слышим ее: тетя Ольга велит передать мне,
Пока Миша и я размышляем, что же нам делать, Станиславский присылает друга, который без всяких поздравлений сурово „мылит Мише шею“, называет все произошедшее скверной шуткой и категорически требует, чтобы брак незамедлительно был расторгнут, „чтобы избежать скандала".
Я собираю свои немногочисленные вещички и еду обратно на квартиру к тете Ольге. Миша меня не удерживает“.
Звезда Художественного театра тоже не решается сразу поставить в известность брата. Она телеграфирует его жене, матери Ольги: „Срочно приезжай — по поводу Оли“. Та мчится в Москву, а узнав, что случилось, поначалу проявляет завидное хладнокровие:
— Вышла замуж… что ж, слава Богу, это еще не самое страшное…
Ольга не знает, что делать. То ли все случившееся признано нормальным и инцидент исчерпан, то ли можно считать, что вообще ничего не было? „Однако, когда мы остаемся вдвоем, она яснее излагает мне свою точку зрения:
— Ты самовольно вышла замуж, что же, теперь изволь сама отвечать за последствия. Я дам тебе добрый совет: не сделай второй глупости. Смотри не забеременей, пока вы оба как следует не узнаете друг друга!
И все. Никаких упреков, жалоб, лишь еще одно утешение „на всякий случай“:
— Ты всегда можешь вернуться, если станет невыносимо.
Тем не менее уже следующим вечером мы в спальном вагоне выезжаем в Петербург. Тринадцать бесконечных часов. До отъезда я Мишу не видела и с ним не говорила.
В поезде у мамы довольно времени, чтобы разработать свою стратегию. „Приедем домой, ты сразу ляжешь в постель, — вслух размышляет она, — папа еще будет в министерстве, а когда вечером вернется, решит, что ты больна. Остальное предоставь мне…“
Что мама собирается сказать папе, она умалчивает. А я ее не спрашиваю. Она советует мне снять обручальное кольцо и спрятать паспорт, чтобы папа прежде времени не открыл, кто обвенчал меня и Мишу“.
Ольга, по ее словам, пролежала в постели два дня, непрерывно рыдая. „Папа входит в мою комнату восемнадцать часов спустя. В соответствии с девизом „нападение — лучший вид обороны“ я демонстрирую ему лучшие образцы своего актерского таланта. Я впадаю в истерику… Прежде чем у папы находятся слова, я кричу: „Если ты будешь меня упрекать, выброшусь из окна!““ Решение отца озвучено им спокойно и сурово:
— Что же, дитя мое, теперь ты можешь возвращаться к своему мужу — правда, без денег, без приданого и без драгоценностей. Разумеется, можешь забрать свое белье и платья…
И вот Ольга возвращается в Москву. „Миша и его мать забирают меня с вокзала. По дороге „домой“ мы почти не разговариваем. Как только я переступаю порог крошечной,
Няня между тем готовит ужин; она суетится, гремит посудой, у нее явно не руки, а крюки. Свекровь кричит на нее, та не смеет и пикнуть. За едой они вновь безмолвно объединяются против меня в холодном неприятии. Я торопливо ем и поспешно ухожу… Свекровь никак не может заснуть — брюзжит, ворочается в постели и зовет няню. Маша, так зовут это несчастное создание, должна, как обычно, почесать ей перед сном пятки.
Маша чешет. В это время „мама“, всхрапывая и без сновидений, проваливается в объятия Морфея.
Мне становится дурно. Миша улыбается. Не следует воспринимать все так серьезно, считает он, добавляя, что уже давно к этому привык…
Он ведет меня к своей, к нашей постели.
Я стою, словно окаменев, и пытаюсь понять, что это означает: „наша постель“.
В какое-то мгновение я вновь чувствую его поцелуй, какой он подарил мне после того спектакля в школе-студии.
Но на губах остается пресный привкус.
В квартире дурно пахнет. И поблизости все так же храпит Мишина мать.
Я тоскую по свежему воздуху моей девичьей комнаты в Царском Селе. Я говорю Мише, что сильно устала. Я не лгу…“
Однако постепенно у молодых супругов налаживается какое-то подобие упорядоченной интимной жизни — вполне достаточное для того, чтобы породить новую жизнь. „Я говорю Мише, что жду ребенка. Он только бросает на меня взгляд, пожимает плечами и уходит из дому. Я словно в столбняке, бесцельно брожу по улицам, не замечая, что одета слишком легко, и сильно застужаю почки. Мне приходится неделями проводить в постели и пить много жидкости. Я распухаю; можно подумать, что у меня будет двойня. Когда я снова могу встать, часто ухожу гулять, чтобы оказаться подальше от дома“.
Однако будущий отец вовсе не чувствует себя скованным не только супружеской верностью, но и приличиями, как таковыми. В этой части воспоминаний Ольга к нему беспощадна: „Далеко за полдень. Я возвращаюсь с очередной прогулки. Моя комната занята. Мать Миши и няня заняты починкой и штопкой; они разложились со своими вещами, словно собираются оставаться здесь и дальше.
Я прошу их перейти в свою комнату; они обмениваются взглядами, словно две заговорщицы из романа ужасов. Няня глупо ухмыляется; Мишина мать не говорит ни слова и продолжает шить. Мне тяжело стоять с моим отекшим телом. Я ищу стул. На стульях в моей комнате сидят Мишина мама и няня. Я направляюсь к двери соседней комнаты, в которой обычно обитают эти женщины.
Дверь заперта. Я слышу за ней женское хихиканье.
Через несколько минут Миша выходит с девушкой, „не замечает“ меня, мимоходом кивает матери и няне и с улыбкой говорит:
— Теперь можете возвращаться…“
В таком духе продолжалось, по словам Ольги Константиновны, все время ее беременности. В последний месяц ситуация лишь чудом не обернулась трагедией. „За три недели до предполагаемых родов я еду с мужем и его матерью на так называемую дачу под Москвой. Дача — маленький, совсем примитивный домик, что снимают лишь на короткий срок.