Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин
Шрифт:
— Побег в пампасы! — закричал Георг.
— Вот именно. Причем оказалось, что Уве всю ночь проплакал и кричал: «Хочу домой!»
— Но я так запугал брата…
— …что он до сих пор трясется. Я видела его год назад в Лейпциге, — вставила Клара.
— Ну, как братишка?
— Ничего, вполне достойный кайзеровский офицер. Вроде тех, которых ты рисуешь…
— Ах, фрау Цеткин, боюсь, что когда-нибудь мой брат меня пырнет штыком в очередной свалке за «национальные интересы», которые мы будем защищать где-нибудь на Огненной Земле или подальше…
—
— За сущие пустяки!
— Говорят, ты нарисовал Бисмарка с ночным горшком на голове вместо цилиндра? И вместо ручки развевался султан!
— Квач! — воскликнул Цундель. — Это был кронпринц! Мы ездили в Росток. Я рисовал там натуру, Георг дал слово, что не будет никаких эскапад. Я умолял его дать мне спокойно закончить работу. Но надо же! — оказалось, что именно там спускают на воду очередное чудовище морского министерства… Понаехало столько высокопоставленных лиц, что незатейливый Росток выглядел, как Потсдам в дни коронации.
— Георг, конечно, был в экстазе? — захохотала Кете.
— Еще бы! Самое удивительное, что удалось подкинуть в местную газету вполне благонамеренного направления карикатуру! Георг, у тебя нет этой газеты?
— Кажется, есть. Я оставил в гардеробе папку.
Газетный листок пошел по рукам. Спуск на воду военного корабля был изображен в виде отправки Ноева ковчега. В Ное можно было легко признать самого кайзера: голый детина, но с железным крестом на волосатой груди, командовал погрузкой ковчега. На него всходили с носа — «нечистые» — козлы в кирасах и при шпагах, с кормы — «чистые» — ослы в цилиндрах и с моноклями. Таким образом, в кайзеровском ковчеге спасались от мирового потопа и военщина и капитал. Но было видно, что потоп их непременно захлестнет и безумный ковчег вот-вот рассыплется…
Все удивлялись, каким образом удалось это напечатать.
— Спросите Фридриха. Он мастер на эти дела! — сказал Георг.
Цундель стал уморительно рассказывать, как ему удалось при помощи своей бумаги с печатью имперской Академии художеств уверить редактора газеты — совершенный кретин! — что это вполне благонамеренный рисунок на библейские темы.
— И он поверил? — изумились все.
— Конечно… — Цундель выдержал паузу. — После того как мы двое суток поили его в этом проклятом ростокском «Левенброе», где даже нечем было закусывать.
— А омары? Живые омары, которых ты разбросал по залу и пугал дам.
— Это ты разбрасывал и пугал!
— В общем, вы оба были хороши… Вы еще дешево отделались, — сказала Кете.
Расходились уже поздней ночью. Вышло так, что Клара и Цундель оказались вдвоем и он предложил пойти пешком до ее отеля. Теперь он показался ей погруженным в себя, может быть, даже чем-то угнетенным. Они вышли к каналу, некоторое время продолжая идти по берегу. Запах осенней воды и сухих листьев, шуршащих под ногами, тревожно и грустно напоминал о близкой зиме.
Они обменивались короткими замечаниями, частые паузы
Оставшись одна в номере, она еще не сразу легла, вспоминая с улыбкой все происшедшее: и удачное выступление, и глубоко симпатичных ей Кете и Георга, и Цунделя с его двойственным обликом. Она сидела перед зеркалом, все еще не откалывая шляпы и не снимая накидки.
Да, в волосах — тонкие белые ниточки. И у губ две складки. Не рано ли? Жизнь не поскупилась для нее: дала достаточно невзгод. Но и счастья! Да, в ее жизни было все отвешено полной мерой!
«Я еще совсем не стара, — подумала она, — если могла скрестить шпаги с блистательной фройляйн Топиц!»
Ей жилось теперь много сложнее, чем раньше. Тот голос, который часто произносил ободряющее слово, умолк навеки. Ушел из жизни Энгельс.
А жизнь подбрасывала новые трудности. И бороться приходилось не только с извечным врагом — классом капиталистов. Шли споры в собственных рядах: с оппортунистами, с теми, кто придавал слишком большое значение парламентским формам борьбы. В этих спорах надо было резать по живому, громить вчерашних друзей, вчерашних учителей, ниспровергать вчерашних кумиров.
То, что партия стала так популярна, что миллионы рабочих подали голос за ее кандидатов при выборах в рейхстаг, что она пробивалась в самую гущу пролетариата пламенным словом своих агитаторов, боевыми страницами своих газет, — в этом была ее сила, ее размах, ее гордость. Но где-то рядом с успехами копились тени. Они выглядывали из темных углов, где таились сомнения, усталость, где поджидало слабых разочарование. И они подсказывали слова — и теории! — сначала компромисса, уступок, а потом пересмотр и измену.
Кто шел во главе колонны, ушедшей из боевых порядков партии и выбросившей белый флаг соглашательства? Чьи барабаны пробили отбой? Кто облек в форму красивых слов и блестящих парадоксов неприглядную мысль о сглаживании классовых противоречий, о пересмотре теории Маркса?
И уже воздвигал Эдуард Бернштейн здание «новой теории» под модным, хлестким, опасным девизом: «Движение — все, конечная цель — ничто». Эдуард Бернштейн, бывший редактор нелегального «Социал-демократа», к слову которого с таким трепетным уважением прислушивалась когда-то молодая Клара.
Дрогнули и другие, дав вовлечь себя в сеть разнообразных «но», в паутину уступок мелкой буржуазии, крестьянству, рабочей аристократии.
И Клара взывала к вчерашним друзьям, к вчерашним своим учителям, высмеивала и проклинала, убеждала и требовала:
— Еще башмаков вы тех не износили, в которых шли за гробом Энгельса! Еще траурный креп не снят с наших знамен! А дух ревизии шастает под сводами нашего партийного дома!
Накал разногласий достиг высшей точки на Штутгартском съезде. Клара высказалась за исключение Бернштейна, навязывающего партии свое «учение», свои «идеи», выражающие чаяния партийных и профсоюзных чиновников и аристократической верхушки рабочего класса.