Ольховый король
Шрифт:
Вероника вспомнила, как Сергей Васильевич сказал ей, когда шли через лес к границе, что он носит контрабанду в обе стороны. Тогда она удивилась: какую же контрабанду можно нести из Минска в Польшу, тем более у него один только небольшой сидор с собою? А вот что оказалось…
– Не знаю, как теперь вернуть этому господину его собственность, – заключил Лазарь Соломонович. – А сделать это надо, и поскорее.
Почему поскорее, понятно: и из-за щепетильности доктора, и из-за опасности, которую представляет собой хранение в частном доме бриллиантов, да еще неизвестного происхождения.
Он смотрел на
– Но я не знаю…
– Детка, – мягко произнес Лазарь Соломонович, – я и не утверждаю, что ты знаешь, где он теперь. Но простой жизненный опыт мне подсказывает: если наш бывший пациент в Минске или объявится в Минске, то первым человеком, с которым он пожелает встретиться, будешь ты. Потому и прошу тебя: сразу же сообщи мне об этом, и я передам тебе этот его кошелек.
– Но почему мне? – все так же не глядя на Лазаря Соломоновича, возразила Вероника. – Если он объявится и я буду об этом знать… Я не знаю, но если, – поспешно уточнила она. – В этом случае я вам сообщу и вы сможете с ним встретиться. Да он, думаю, и сам к вам придет за… своей собственностью.
– Прости, Вероничка, но я вовсе не горю желанием его видеть. И тем более принимать у себя.
– Почему?
Вопрос вырвался непроизвольно, однако слово не воробей, как известно.
– Потому что он человек опасный, – без тени страха или хотя бы волнения объяснил Лазарь Соломонович. – И дело даже не в том именно его занятии, из-за которого мне пришлось извлекать из него пулю. У таких людей опасность внутри, они себя ею питают, а уж занятие этому под стать всегда подберут. И всегда будут опасны для тех, кто чересчур с ними сближается. Вот я и не хочу сближаться – ни чересчур, ни сколько-нибудь вообще.
– А я хочу разве? – почти обиженно произнесла Вероника. Ее не удивило заключение, сделанное доктором о человеке, которого он видел лишь в бессознательном состоянии. Справедливость этого заключения она признавала безоговорочно.
– Ты, думаю, хочешь, – кивнул Лазарь Соломонович. – К сожалению.
Она хотела сказать, что он ошибается, возмутиться даже, быть может. Но промолчала. Положим, она сама не знает, хочет ли видеть Сергея Васильевича. Но ведь размышляет об этом! Что-то ведь дрогнуло у нее внутри, когда…
– Хорошо, Лазарь Соломонович, – тихо произнесла она. – Если такое случится, я дам вам знать.
Он вышел. Вероника привела кабинет в порядок после приема. Это тоже было заведено у доктора Цейтлина непреложным образом: кабинет должен быть готов к новому рабочему дню сразу по окончании дня предыдущего.
«Теперь я просто обязана встретиться с ним? – подумала она, поднимаясь по скрипучей лестнице на второй этаж, к себе в комнату. – Мне уже не колебаться?»
И почувствовала облегчение от того, что больше не надо искать в себе ответа на вопрос, хочет ли она встретиться с Сергеем Васильевичем.
Вопрос этот возник вчера. То есть, возможно, он существовал в ней и прежде, но прежде его бытование было подспудным, и она не позволяла ему подняться на поверхность ее сознания. Вчера же, когда Вероника возвращалась из керосиновой лавки и уже подошла к дому Цейтлиных на Богадельной, к ней подскочил беспризорник и потребовал заплатить ему за записочку. Может, она и не стала бы платить
«Вероника Францевна, – было написано твердым волнующим почерком на бумаге верже, – я теперь в Минске и был бы счастлив увидеть Вас. Моя благодарность Вам безмерна. Буду чрезвычайно признателен, если Вы не откажете мне во встрече в Городском саду десятого мая сего года в пять часов пополудни. Буду ждать Вас у входа. С глубоким уважением. Сергей Васильевич Артынов».
Она тогда удивилась, что он подписывается вот так, полным именем, и даже называет фамилию, которая до сих пор была ей неизвестна. Только адрес оставалось указать, с него сталось бы. И где, интересно, взял бумагу верже? Ах, да ведь в этой его приграничной столице контрабандистов есть все что угодно!
Эти мысли теснились в Вероникином сознании, внося в него полнейшую сумятицу. Она даже ночь провела из-за этого без сна и чувствовала себя сегодня такой рассеянной, что приходилось делать над собою усилие, чтобы не допустить какой-либо оплошности во время приема. Только необходимость ставить внутривенный укол одному пациенту, а потом капельницу другому заставила ее наконец собраться – сконцентрироваться, как доктор это называл.
Теперь, после слов Лазаря Соломоновича, ей понятно было пренебрежение опасностью, с которым Артынов подписал свое послание. Та опасность, что питает его изнутри, дает ему бесстрашие перед опасностью внешней.
Десятое мая – это завтра. Значит, ей снова предстоит бессонная ночь, полная сомнений.
Но, к собственному удивлению, этой ночью она уснула сразу, как младенец, хотя легла рано, вскоре после первой звезды. Про восход первой звезды Вероника знала потому, что, проходя в свою комнату, слышала, как в столовой Лазарь Соломонович благословляет вино и халу субботнего седера, звенят серебряные рюмочки, и смеется чему-то Белла Абрамовна, и горячо доказывает что-то Яша.
Она переоделась у себя в комнате в ночную сорочку и села перед зеркалом причесываться ко сну. Цейтлины, как обычно, приглашали ее на седер, но сегодня она не пошла: смятение ее, должно быть, слишком заметно, да если и не слишком, Лазарь Соломонович все равно прочитает его в ней, как в открытой книге, и Яша будет вопросительно смотреть печальными своими глазами, и Белла Абрамовна встревожится… Нет-нет, лучше обойтись без этого.
Свет она не зажигала, но он проникал в комнату с улицы – электрические фонари горели в Минске всю ночь. В этом неестественном свете собственное лицо, отражаясь в зеркале, казалось Веронике неузнаваемым. В гимназии директриса всегда говорила, что Водынская – серьезная барышня, и она полагала, так и есть. Теперь же не видела в выражении своего лица ни малейшего признака серьезности. Глаза ее блестели, и не смятением уже, как казалось ей прежде, а каким-то иным чувством. Словно, стоя на обрыве над Ясельдой, она собирается прыгнуть в холодную, бурную от половодья реку. И страшно это сделать, и нужды нет, но почему-то манит так, как не могло бы поманить ничто насущное.