Он и она
Шрифт:
– Не нужна ты мне! Надоела, опротивела хуже горькой редьки.
– Но ведь я – твоя. Куда же мне деваться?
– Хоть в тартарары.
Иначе они между собой не разговаривали.
Все дело в том, что они не уживались, он и она. Встречались периодически и с каждым годом все реже и реже. Кто был в этом виноват? Только не она, верная и правдивая, всегда готовая следовать за ним повсюду. Виноват, разумеется, был он. А ведь в молодости он и шага не делал, не посоветовавшись с ней. Теперь же он буквально издевался над ней и
Впервые она вошла в его жизнь, когда его звали Боба и ему было три года. Он стащил со стола пирожное, его выдали перемазанные кремом губы. Мать воскликнула с огорчением:
– Совесть-то у тебя есть?
Боба засопел, захлюпал и, не понимая вопроса, все же счел за лучшее дать утвердительный ответ:
– Конечно, есть у меня совесть.
С тех пор так они и стали жить вместе: Боба, который превратился сперва в Борю, а затем в Бориса Михайловича Четверкина, и его Совесть. Было время, когда он гордился ею, как гордятся молодой женой – красавицей, умницей с высшим образованием. Тогда он любил повторять:
– Я – человек с чистой совестью.
А потом она начала его тяготить. Не то чтобы с чистоты потянуло на грязцу, но просто он почувствовал – их дороги расходятся. Его прельщала жизнь гладкая и сладкая, как кисель в тарелке, чтоб дома было сладко, а на работе гладко. И чтоб никаких беспокойных новшеств (новшества в виде пылесоса и щетки для мытья спины он признавал только в личном быту). А Совесть нет-нет да и толкнет его в бок:
– Боба, а Боба, а ведь ты в молодости не такой был.
– Да ну тебя! Какой же я был, по-твоему?
– Честный, кипучий, горячий.
– Ну, а теперь остыл. А в нечестности ты меня упрекнуть не можешь. И вообще катись от меня.
Особенно обострились у них отношения года три тому назад. Да, да, документально проверено, именно в это время. В связи с назначением на новую должность (между прочим в вышестоящем учреждении сказано было примерно так: «Назначим пока Четверкина…») он почувствовал себя умнее и одареннее все и даже стал считать, что судьба завода целиком в его, четверкинских, руках. И хотя это было не так, но кое-что действительно находилось в его руках.
Вот, например, двое молодых слесарей-инструментальщиков пришли к главному инженеру Борису Михайловичу Четверкину узнать о судьбе их изобретения. Они, как положено, сперва сдали свое детище в БРИЗ. Оно. было разработано технически грамотно и доказывало черным по белому, что внедрение его в производство высвободит рабочую силу и сбережет государству по крайней мере полмиллиона рублей в год. Начальник бюро рационализации и изобретательства уверил их, что за ним дело не станет, но добавил:
– Лишь бы Четверкин не замариновал, у него совести хватит.
Детище прошло все инстанции и теперь вопрос – жить ему или не жить – зависел от Четверкина.
Борис Михайлович приветливо побеседовал с новаторами, заверил их, что даст делу ход, а когда они, окрыленные надеждой, ушли, зевнул и пихнул папку в стол.
– Очередной бред. Успеется.
Он назвал это очередным бредом потому, что только себя считал способным мыслить. А для новаторов это был кусочек сердца, который они оставили в картонной папке с тесемочками. И они приходили снова и снова. И каждый раз Четверкин поучительно говорил, что поспешишь – людей насмешишь и це дило трэба разжувати.
В конце концов изобретатели не выдержали.
– Да уж вы целый год жуете! Совести у вас нет, товарищ Четверкин.
Вот тут-то она и появилась, скромная и даже робкая, как малозаметная, но честная жена при муже с большой фанаберией.
– Боба, а, Боба, как же это так получается?
– Ко мне посторонним вход воспрещен! – огрызнулся Четверкин.
– Уж теперь я и посторонняя? Смотри, при ком-нибудь постороннем этак не обмолвись, а то бессовестным назовут.
Четверкин взял грубый тон:
– Чего еще надо?
– Напомнить тебе, что ты меня совсем потерял.
– Не ощущаю скорби от потери, – высокомерно сказал Четверкин.
– Ты не ощущаешь, а людям мое отсутствие заметно. Так и говорят: у Четверкина совести нет.
– Кто это говорит? – с живостью спросил Четверкин, потому что люди даже и бессовестные всегда интересуются тем, что о них говорят.
– Мало ли кто, – уклончиво сказала Совесть. – Кто видит, как ты в «свои козыри» передергиваешь, тот и говорит.
– Это я-то передергиваю? – наивно удивился Четверкин.
Совесть устало вздохнула.
– Я тебе не начальник главка, не директор и не законная жена, чтоб меня обманывать. Начальник главка фигура хотя и крупная, но доверчивая; директор – личность, в успехах завода заинтересованная; а твоя жена – существо вообще безликое. Но о ней в данный момент речи нет, потому что я к тебе явилась по месту работы, а не в Матаньин тупик, дом десять, к Соне Щекотихиной.
«Божжже! – мысленно ужаснулся Четверкин. – Неужто эта старая дура таскалась за мной к Сонечке и все видела?» Но, сообразив, что Совесть, это все ж таки не жена и ее в любой момент можно заставить замолчать, он приободрился.
– Правильно, в личную жизнь прошу не вторгаться, ваше вмешательство мне там не требуется, а на работе у меня авторитет незапятнан, в корыстных целях никто меня упрекнуть не может.
– Это как сказать, – невесело усмехнулась Совесть. – Когда завод перевыполняет план, тебе только что масло на голову не льют – и прогрессивка, и премиальные, и почет, и уважение. Директор доволен, в главке ликование. А что, если бы среди этого ликования выйти нам с тобой и сказать: «Только сейчас у меня, дорогие товарищи, дошло до сознания, что я, в сущности, натура мелковатая, а кое в чем даже подлец…»