Он придет
Шрифт:
Глава 2
Что значит жить в лихорадочном темпе, я знаю с самых юных лет. Окончив школу круглым отличником, шестнадцати лет от роду поступил в колледж – чтобы оплачивать учебу, пришлось подрабатывать гитаристом на танцах, а сразу после выпуска – в докторантуру по специальности «Клиническая психология» в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе, в результате чего уже в двадцать четыре года обзавелся докторской степенью. Потом поработал в интернатуре – для этого пришлось отъехать на Север, в психиатрический институт имени Лэнгли Портера, и вернулся в Эл-Эй [7] , чтобы закончить аспирантуру для обладателей докторской степени в Западном педиатрическом центре. Покончив на этом с учебой, получил
7
Эл-Эй – LA, сокращенное название Лос-Анджелеса.
В двадцать девять стал уже адъюнкт-профессором по педиатрии и психологии, а также директором программы поддержки детей, страдающих физическими заболеваниями. Титул к тому времени был у меня уже такой длинный, что мои секретарши просто не могли запомнить его целиком, но я все продолжал усиленно публиковаться, воздвигая себе бумажную башню, в которой в основном и обитал: тематические и статистические исследования, контролируемые эксперименты, монографии, главы для учебников… Выпустил даже отдельным томом собственный научный труд касательно психологических последствий хронических заболеваний у детей.
Статус был хоть куда, а вот оплата труда – не очень. В общем, пришлось взять совместительство – стал принимать пациентов еще и частным порядком, для чего арендовал кабинет у одного пафосного психоаналитика с Беверли-Хиллз. Количество приемов возросло настолько, что я работал по семьдесят часов в неделю и метался между клиникой и кабинетом, словно обезумевший рабочий муравей.
Вдобавок сразу возник вопрос подоходного налога. Начав более или менее прилично зарабатывать, я с изумлением узнал, что ежегодно должен выкладывать государству такую сумму, на которую буквально недавно этот самый год совершенно безбедно существовал. Выяснилось, что есть вполне законные способы если и не избежать налогов, то по крайней мере весьма существенно их уменьшить, и среди них – инвестиции в определенные отрасли. Я нанимал и увольнял бухгалтеров, накупил в Калифорнии недвижимости – еще до покупательского бума, – продал ее с совершенно астрономической прибылью и тут же купил еще. Вписался даже в управляющие одного многоквартирного жилого комплекса – вот вам еще пять-десять рабочих часов в неделю. Содержал целый батальон обслуживающего персонала – садовников, водопроводчиков, маляров, электриков… На Рождество получал столько подарочных календарей, что вешать было некуда.
К тридцати двум годам пахал уже буквально на пределе человеческих возможностей – не помню, когда и выспаться-то нормально удавалось. Только встал – и сразу опять на работу. Даже бороду отпустил, чтобы сэкономить пять минут, которые требовались на бритье! Когда вспоминал, что надо бы поесть, то хватал первое попавшееся из торгового автомата и заглатывал прямо на ходу, мчась по больничному коридору с блокнотом в руке и во вздувшемся белом халате, словно какой-то безумный профессор из кино. Я был «человеком высокой миссии» – хотя, по зрелому размышлению, не такой уж высокой и в чем-то даже сомнительной.
Я преуспевал.
На какие-то романы при таком образе жизни времени практически не оставалось. Приходилось довольствоваться случайными связями – скоротечными, бессмысленными и ни к чему не обязывающими перепихонами с медсестрами, врачихами, студентками и социальными работницами. До сих пор не могу забыть ту секретаршу, длинноногую блондинку лет сорока с небольшим, которая в больничной канцелярии затащила меня за уставленные историями болезни шкафы и добрых двадцать минут выжимала из меня все соки.
Днем я заседал на больничных совещаниях, корпел над бумагами, подавлял бунты младшего медперсонала, тушил то и дело возникающие в трудовом коллективе скандалы и свары, а после вновь усаживался за бумаги. Вечерами с головой окунался в поток родительских жалоб, к которому в конце концов привыкает любой детский психотерапевт, и параллельно с увещеванием родителей в меру сил вправлял мозги их юным отпрыскам.
В свободное время опять разбирался с жалобами – на сей раз от собственных жильцов, проглядывал «Уолл-стрит джорнал», дабы оценить собственные приобретения и потери, и разбирал гору поступившей корреспонденции – писали мне, похоже, в основном всякие беловоротничковые и белозубые проныры, каждый из которых знал абсолютно стопроцентный способ озолотить меня с ног до головы. В один прекрасный день я с изумлением узнал, что номинирован на звание «Выдающегося молодого бизнесмена» – какая-то непонятная контора осчастливила меня этим известием в надежде, что всего за сто долларов я куплю у нее облаченный в кожаный переплет алфавитный указатель счастливчиков, тоже удостоившихся подобной чести. Временами прямо посреди белого дня я вдруг чувствовал удушье – но тут же встряхивался, мотал головой и старался не обращать на это внимания. Копаться в себе просто не было времени.
В самую гущу всего этого безумного водоворота и занесло Стюарта Хикла.
Хикл был человечек тихий и незаметный – бывший лаборант на пенсии. Такому бы в каком-нибудь ситкоме простака-соседа играть – высокий, сутулый, хорошо за пятьдесят, вязаная кофта, старая трубка в зубах… За очками в черепаховой оправе, сидящими на тонком, слегка вздернутом носу, – белесые глаза, цветом похожие на воду после мытья посуды. Добрая улыбка, мягкие манеры…
А еще – нездоровое стремление лезть руками в интимные места маленьких детей.
Когда полиция в конце концов до него добралась, у него конфисковали больше пятисот цветных фотографий, на которых Хикл развлекался подобным образом со множеством малышей двух- трех- четырех- и пятилетнего возраста – с мальчиками и девочками, белыми и черными. В плане пола и расы он не отличался особой разборчивостью. Заботили его лишь возраст и полная беззащитность.
Когда я впервые увидел эти фото, заставила меня вздрогнуть даже не клиническая прямота сюжетов, пусть и сама по себе весьма тошнотворная. Нет, это было то, что таилось в глазах всех этих детей, – ранимость, испуг, но при этом и понимание. Их взгляды словно бы говорили: «Я знаю, что так нельзя. Почему это происходит со мной?» Это проглядывало на каждом из кадров, в лице даже самой крошечной из жертв.
Я увидел перед собой не каких-то абстрактных жертв насилия, а живых маленьких людей. Осквернению подверглись не только тела – осквернены были в первую очередь души.
Мне стали сниться кошмары.
Доступ к маленьким детям имелся у Хикла попросту уникальный. Его жена, сирота-кореянка, с которой он познакомился во время военной службы в Сеуле, содержала преуспевающий частный детский садик в богатом и престижном Брентвуде.
«Уголок Ким» пользовался незыблемой репутацией одного из лучших мест, где можно спокойно оставить своих малолетних отпрысков – когда нужно поработать, сходить куда-нибудь поразвлечься или просто побыть в одиночестве. Когда разразился скандал, садик работал уже лет десять, и, несмотря на неопровержимые свидетельства, множество людей по-прежнему отказывались верить, что все это время «Уголок» служил настоящей кормушкой для педофила, отправляющего там свои гнусные ритуалы.
Это было жизнерадостного и приветливого вида заведение, целиком занимавшее большой двухэтажный дом на тихой жилой улочке неподалеку от университета. В последний год своего существования садик ежедневно принимал более сорока детишек – в основном из зажиточных семей. Подавляющее большинство воспитанников Ким Хикл составляли совершеннейшие малыши, поскольку возглавляемое ею учреждение относилось к тем очень немногим, куда принимали детишек, еще не приученных пользоваться туалетом.
В доме имелся подвал – большая редкость в наших подверженных регулярным землетрясениям краях, – и как раз в этом сыром и мрачном помещении со множеством закоулков полиция и провела большую часть времени. Здесь нашли старую армейскую раскладушку, холодильник, ржавый умывальник и тысяч на пять долларов разнообразной фототехники. Особо тщательному исследованию подверглась раскладушка, поскольку именно она и оказалась основным источником ключевых улик – волос, крови, пота и семени.