Она (др. перевод)
Шрифт:
Третий барельеф изображал расставание с покойным. Холодный и закоченелый, в своем полотняном одеянии, возлежал он на таком же каменном ложе, что было и в первой пещере, где я останавливался. В его изголовье и изножье горели светильники, рядом стояли несколько красивых инкрустированных ваз: очевидно, они были наполнены провизией. По всей комнате теснились плакальщицы и музыканты: они играли на каком-то инструменте, с виду похожем на лиру: в ногах у покойного стоял человек с саваном, которым он готовился прикрыть его тело.
Эти барельефы, даже если смотреть на них просто как на произведения искусства, были настолько замечательны, что уже одно это оправдывает мое затянутое описание. Однако не меньший, может быть, интерес они представляли как точные, достоверные во всех своих подробностях картины погребальных обрядов, которые совершались давно уже вымершим народом; я даже поймал себя на мысли, как позавидовали бы мне некоторые мои друзья, если
Но возвращаюсь к повествованию. После беглого знакомства с барельефами я вместе с Джобом и Биллали уселся позавтракать, еда была превосходная: вареная козлятина, свежее молоко и лепешки из муки грубого помола, все это подавали на чистых деревянных подносах.
Подкрепив силы, мы с Джобом отправились проведать больного, а Биллали поспешил к их владычице, чтобы выслушать ее повеления. Бедный Лео был в тяжелейшем состоянии. Полная апатия сменилась горячечным бредом: он нес что-то несвязное о лодочных гонках на Кеме и порывался вскочить с ложа. Когда мы вошли, Устане удерживала его силой. Я заговорил с ним, мой голос как будто успокоил его, он перестал метаться, и нам даже удалось уговорить его принять хинин.
Я просидел с ним около часа; за это время в комнате стало так темно, что я различал золотой блеск волос Лео, голова которого покоилась на подушке, сделанной нами из мешка, прикрытого одеялом; тут вдруг прибыл Биллали, исполненный сознания собственной важности; он сообщил, что Онасоблаговолила выразить желание видеть меня, подобная честь, добавил он, оказывается очень немногим. Он был, по-видимому, неприятно поражен хладнокровием, с которым я принял эту монаршью милость, но, откровенно сказать, я не чувствовал ни малейшего одушевления при мысли, что увижу дикую темнокожую царицу, пусть даже обладающую неограниченной властью, непостижимо загадочную; к тому же я сильно беспокоился за жизнь моего дорогого Лео; это чувство вытеснило все другие. Тем не менее я встал, намереваясь последовать за Биллали, и в этот миг увидел на полу что-то поблескивающее, нагнулся и подобрал свою находку. Читатель, надеюсь, помнит, что вместе с черепком вазы в серебряной корзинке мы нашли сплавного скарабея с круглым О, изображением гуся и любопытными иероглифами, означающими «Сутен се Ра», или «Царственный сын солнца». Скарабей был невелик, и Лео в свое время вделал его в кольцо-печатку; этот перстень я и подобрал. Он, видимо, уронил его во время лихорадки, когда был без памяти. Боясь, как бы перстень не потерялся, я надел его на свой мизинец и последовал за Биллали, оставив с Лео Джоба и Устане.
Мы прошли через коридор, пересекли большую, похожую на придел храма пещеру и углубились в коридор с другой стороны, охраняемый двумя неподвижными стражами. При нашем приближении они склонили головы в знак приветствия и, подняв свои длинные копья, приложили их наискось ко лбам, точно так же, как это делали военачальники своими жезлами из слоновой кости. Пройдя между ними, мы оказались в галерее, такой же как и с нашей стороны, но ярко освещенной. Через несколько шагов нас встретили четверо глухонемых — двое мужчин и две женщины. Они низко поклонились и повели нас — впереди женщины, мужчины сзади — мимо задернутых занавесками дверных проемов, где, как я впоследствии узнал, жили Ееприслужники. Еще несколько шагов — и мы уперлись в дверь в конце коридора. И здесь стояли два стража в белых, вернее, желтоватых одеяниях, они с поклоном пропустили нас через тяжелые шторы в пещеру размером футов в сорок в длину и ширину. Около восьми-десяти женщин, почти все молодые и красивые, со светлыми волосами, сидели тут на подушках, вышивая на пяльцах. И они были глухонемыми. В дальнем конце этой пещеры, освещенной светильником, виднелся дверной проем, закрытый тяжелыми, восточного вида полотнищами: возле него с низко опущенными головами и скрещенными — в знак смирения и послушания — руками стояли две особенно красивые девушки. Когда мы подошли ближе, они протянули руки и отодвинули шторы. И тут Биллали совершил нечто, сильно меня удивившее. Почтенный старый джентльмен — ибо в глубине души он истинный джентльмен — поспешно опустился на четвереньки — и пополз в такой, прямо сказать, малопристойной позе, подметая пол своей длинной белой бородой. Я пошел за ним, стоя. Обернувшись, он крикнул мне через плечо.
— На четвереньки, мой сын! На четвереньки, мой Бабуин! Сейчас мы предстанем перед нашей повелительницей и, если ты не выкажешь должного почтения, она разразит тебя на месте!
Я в страхе остановился. Колени мои подгибались, но я все же остался на ногах. Ведь я британец, пристало ли мне подползать к какой-то дикарке, как будто я обезьяна не только по прозвищу, но и всамделишняя. Нет, ни за что! — подумал я. — Разве что ради спасения собственной жизни — только в этом случае! Опустись на колени, и ты уже всегда будешь пресмыкаться, ведь это равносильно открытому признанию своей неполноценности. У нас, британцев, врожденное отвращение к раболепству; может быть, это так называемый предрассудок, но многие так называемые предрассудки зиждятся на здравом смысле; с этой мыслью я смело последовал за Биллали. Мы оказались в комнате, значительно меньшей, чем зал, через который только что прошли; стены здесь были сплошь увешаны расшитыми полотнищами, очень похожими на дверные шторы: позже я узнал, что их-то вышивкой и занимались глухонемые девушки в зале; отдельные полосы ткани затем соединялись вместе. В комнате стояло несколько диванов из прекрасного черного дерева, инкрустированного слоновой костью; весь пол был устлан паласами или коврами. В дальнем конце располагался, видимо, то ли большой альков, то ли еще одна комнатка, задрапированная шторами, сквозь которые изнутри пробивался свет. Никого, кроме нас, здесь не было.
Старый Биллали продолжал медленно, с большим трудом ползти, а я следовал за ним, изо всех сил стараясь сохранять достоинство. Но признаюсь, мне это не удавалось. Не так-то легко сохранять достоинство, если перед тобой ползет, как змея, старый человек, да еще приходится на каждом шагу задерживать ногу в воздухе или останавливаться после каждого шага, подобно Марии Стюарт, шествующей на плаху в шиллеровской трагедии. Полз Биллали очень неуклюже, да и годы, вероятно, сказывались, поэтому двигались мы очень долго. Я шел по пятам за стариком, и меня сильно подмывало дать ему хорошего пинка в зад. Со стороны я походил, вероятно, на ирландца, гонящего свинью на базар, а ведь я должен был предстать перед ее величеством, царицей дикарей; при этой мысли я едва не разразился громким хохотом. Стараясь подавить эту неуместную веселость, я высморкался, чем привел старого Биллали в полнейший ужас: он обернулся, скорчил жуткую гримасу и пробормотал:
— О мой бедный Бабуин!
Когда мы наконец добрались до штор, Биллали простерся ничком, вытянув перед собой руки, впечатление было такое, будто он умер, — и я стоял, оглядываясь, не зная, что делать. Неожиданно я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд: кто-то смотрел на меня из-за штор. Того, кто смотрел, я не видел, но очень хорошо чувствовал его — или ее — взгляд, и это приводило меня в необычно нервозное, даже испуганное состояние, почему — я и сам не знаю. Что-то странное было в самой обстановке этой комнаты, которая казалась совершенно пустынной, несмотря на великолепные вышивки и мягкое мерцание светильников, более того, они как будто бы даже усиливали это ощущение, ведь освещенная улица выглядит ночью пустыннее, чем темная. Ничто здесь не нарушало тишину; Биллали продолжал лежать как мертвый перед тяжелыми шторами; из-за них струился густой аромат благовоний, который восходил к сумраку сводчатого потолка. Минута шла за минутой, все еще не было никаких признаков жизни, шторы не шевелились, но я продолжал чувствовать взгляд неведомого существа: этот взгляд пронизывал меня насквозь, вселяя необъяснимый ужас, на лбу у меня выступили капли пота.
Наконец шторы всколыхнулись. Кто же скрывается за ними? Нагая дикарка-царица, томная восточная красавица или современная молодая дама, пьющая свой вечерний чай? Появление любой из трех не удивило бы меня, я уже утратил способность удивляться. Шторы всколыхнулись снова, и в просвете между ними появилась необыкновенно прекрасная, белая (да, белая, как снег) рука с длинными сужающимися пальцами, заканчивающимися розовыми ногтями. Рука отодвинула штору, и я услышал очень мягкий, похожий на серебристое журчание ручья голос.
— О иноземец, — произнес голос на чистом классическом арабском языке, который сильно отличался от варварского наречия амахаггеров. — О иноземец, что внушило тебе такой страх?
Я и в самом деле испытывал сильный страх, но льстил себе надеждой, что это никак не отражается на моем лице, ибо я хорошо владею собой, поэтому я был несколько удивлен. Прежде чем я нашелся, что ответить, передо мной появилась высокая женская фигура. Я говорю фигура, потому что вся она с головы до пят была закутана в мягкую, полупрозрачную, белую ткань, которая очень походила на саван: казалось, я вижу перед собой покойницу. И все же такое впечатление было явно обманчивым, ибо сквозь тонкие покрывала отчетливо просвечивала розовая плоть. Дело, очевидно, заключалось в самой драпировке, случайной или, что более вероятно, намеренной, покрывал. Как бы там ни было, при появлении этого призрака мой страх стал еще сильнее, волосы поднялись дыбом, ибо я явственно ощущал присутствие какой-то сверхъестественной силы. И в то же время было совершенно очевидно, что передо мной не запеленатая мумия, а высокая, необыкновенно гармонично сложенная и прекрасная женщина с неповторимой змеиной грациёй. При каждом движении ее руки или ноги плавно колыхалось все тело, что-то неотразимое было в изгибе ее шеи.