Опасные мысли
Шрифт:
«Уведите».
Дежурный прапорщик вернул меня в камеру. Прогрохотали засовы.
На 10 декабря. Международный день прав человека, политические заключенные всегда объявляли голодовку, требуя одного: всеобщей политической амнистии. Но на этот раз Олесь Шевченко, украинский демократ-националист, Марзпет Арутюнян и другие предложили голодовки не делать. Нарушив искусственно режим, Олесь попал в ШИЗО, чтобы передать нам об этом.
«Юрий Федорович! — крикнул он, когда охранник вышел помочиться. (Они мочились в снег нашего прогулочного дворика.) — Пожалуйста, не голодайте, мы не будем. Иначе Вам запишут, что Вы руководили голодовкой, и накрутят новый срок перед освобождением. Сейчас у вас опасные дни. Отец Глеб, слышали?»
Мы успели буркнуть «да», скрипнула дверь, мы замолчали.
Это была
11 декабря Гадеев вызвал Якунина. «Кто организовал НЕГОЛОДОВКУ десятого декабря?»
Только законченный идиот с кроликом в портфеле мог додуматься до такого вопроса.
«Никто, — изумился Якунин. — В правилах внутреннего распорядка голодовка 10 декабря не предусмотрена».
Мой канал связи со свободным миром работал только в одном направлении — наружу. Я не знал о мужественных обращениях Ирины, посылаемых из Москвы к западной общественности; об огромных усилиях Валентина Турчина и Людмилы Алексеевой; представления не имел о том, с каким упорством сотни людей на Западе защищали меня, особенно ученые. Я примирился с мыслью, что там обо мне и обо всех нас забыли. Забыли — и забыли.
Но, может быть, потому, что это было не так; и потому еще, что в Кремле забрезжила смена власти; и потому, кроме того, что чекистам было ясно, что я закаменел, и славного нового дела у них сейчас не получится, — они выпустили меня по окончании срока из лагеря и отправили в Сибиоь.
Поздно вечером 6 февраля 1984 года меня вывели из рабочей камеры ПКТ. Два часа обыскивали, общупывали, обстукивали, осматривали и, наконец, закончили. Я крикнул «Прощайте!» Глебу, который, как всегда, сидел в ПКТ, и Марзпету, который, как обычно, попал в ШИЗО; «До встречи!» — прокричали они в ответ. «Напишу на вас рапорт!» — прорычал дежурный. Меня вывели из зоны с чемоданом на внешний склад, где хранились книги в другом чемодане, выдали его, выдали новую лагерную форму, — потому что в старую я мог бы вшить информацию о лагере, какие-нибудь обращения, или еще что-нибудь страшное, а о том, что все это можно уместить в голове, им вообразить было трудно, — посадили в «воронок» и привезли куда-то. Дальше пошли пешком: офицер с пистолетом, два солдата с автоматами, хрипящая на поводу овчарка и я с двумя чемоданами, полными книг. Все эти годы мой сын Саша присылал мне полезную научную литературу. Кое-что попало мне в руки в первые дни, до исключения из академии, и держалось на внутреннем складе, но после исключения осело на складе внешнем, потому что мы не имели права получать книги от родственников и друзей. В жилой зоне было разрешено держать при себе только пять книг, и офицеры по политико-воспитательной работе бросались на лишние книги, как на вражеские доты. Было запрещено, конечно, отсылать книги из лагеря обратно кому бы то ни было.
Я волочил свои чемоданы, задыхаясь, охрана шла ходко, мы, видимо, опаздывали на поезд. «Возьми чемодан», — сказал офицер солдату. Я поблагодарил.
Едва видимый сквозь сплошной косой снег, пришел ночной поезд. Начальник конвоя столыпинского вагона принял пакет с моим делом и запер меня в узкой одиночной камере. Поезд тронулся — прочь с этого места. Наконец. Куда? Начальник конвоя, пожилой капитан, показался человеком незлым, и я спросил его. «Сейчас на Свердловск. Дальше на Красноярск. А там спросите», — ответил он и отошел от решетки. У камер столыпинского вагона вместо стенок, обращенных к коридору, решетки; окон нет. В коридоре, где ходит солдат, окна без решеток, но замазаны белой краской. В общей камере «Столыпина» внизу расположены две скамейки, а выше — спускаемые нары, образующие сплошной второй этаж, на который забираются снизу сквозь узкое отверстие в этих нарах. Еще выше нар, в полуметре от потолка, есть еще две узеньких полки.
Какой начальник — такой конвой. В первый и последний раз в моей жизни мне попался конвой спокойный, не жалевший, ни воды, ни труда вывести заключенного в уборную. Это была какая-то аномалия. «Нормалия» началась в Свердловске.
В камере пересыльно-следственной тюрьмы, куда меня сунули на неделю, хотя формально я уже должен был быть на ссылке, на окнах был обычный двойной ряд решеток, но стекол не было; на улице стоял сибирский февраль. О стеклах в камерах надо было забыть до конца этого четырехнедельного, многотысячекилометрового пути. Деревянные щиты, наглухо закрывавшие свет и пропускавшие воздух и холод, защищали камеры лишь от прямого ветра. Стекла регулярно били сами заключенные, уголовники: им надо перекрикиваться и передавать из окон в окна «ксивы», окно — главный канал тюремной коммуникации. Другой важный канал — канализационная система: унитаз можно использовать как мегафон. И, наконец, стены. Это не только переговоры с помощью кружек. Сидя в какой-нибудь маленькой, метр на 2/3 метра, вонючей от мочи ожидальне, куда вас могут запереть на два, три, а то и четыре часа, вы можете набрать для «Международной Амнистии» материала на целый год работы, о чем она, правда, может быть, никогда не узнает. Надписи, надписи, надписи: «Вышак. Ваня Петров. (Дата)» «Вышак. Петр Иванов. (Дата)» «Вышак…» Более рядовая информация: «Десятка Сорокину. (Дата)» «Здесь был Щука из 22-го». «Передайте — Холопов педераст по имени Маша». Бороться с информацией охрана, к общему удовлетворению, не в силах: многие десятки тысяч пропускает через себя каждая крупная пересылка, она же следственная тюрьма.
Даже ангелы озверели бы от таких потоков заключенных, а охранники — не ангелы. Они бьются о жизнь, как рыба об лед, в тех же неблагоустроенных городах и поселках, что и другие советские люди, и успевают усвоить с пеленок, что все в мире обман, все, кроме только того, что двести рублей лучше, чем двадцать.
«Дежурный!» Уже целый час колочу в дверь камеры без воды и туалета, куда меня сунули часов пять назад, в три часа ночи. Наконец, женский голос с той стороны двери: «Чего стучишь? В карцер захотел?»
«В туалет! Отлить!» Женщина уходит. Колочу и кричу снова. Через час тот же голос: «Чего?»
«Отлить!»
«Отливай в сапог». Уходит. Только идиоты вроде меня могут страдать на таком просторе: четыре угла, какая тебе еще уборная? В одном из углов — окровавленные тряпки, сюда заводили женщин. Еще через полтора часа послышались знакомые звуки раздачи пищи, и в дверь протягивают завтрак — кусок хлеба и недурную перловую кашу в измятой оловянной миске. Ложка с толстенной гладкой ручкой длиной всего с полпальца, чтобы заключенный не засунул ее себе или кому иному в глотку.
Наконец, выводят в туалет, а оттуда в большой зал, полный заключенных и солдат: обыск перед этапом. Собственно, солдаты ищут, не найдется ли чего полезного самим. Офицер, держа в руках мое дело, издали показывает на меня пальцем, и ко мне подходит сержант. — «Антисоветчик, блядь? Смотри какие чемоданы! Награды за шпионаж? Открывай!» Не дожидаясь, рвет крышку из всей силы, и книги, бумаги, все, что еще не было отобрано, всякая мелочь, сыплется на пол.
«Книги! Ты что, блядь, не знаешь? Пять книг — не больше!»
«Это в лагере. А здесь этап. Я еду на ссылку».
«Ты не знаешь, куда ты едешь. Пять книг!»
Подозвав капитана, я объясняю закон. Он молча отходит. «Ну, сука, погоди», — цедит сержант, кладет себе в карман мое бритвенное зеркало, забирает в охапку драгоценные личные письма, много раз благополучно прошедшие лагерную цензуру, и, заодно, сверток с дефицитными порошками для пластмассовых зубных коронок. Ирина послала их мне в лагерь в безуспешной попытке спасти мои зубы, они хранились на внешнем складе, и я взял их теперь на ссылку.
«Выходи! Живей!»
Спешно забросав обратно в чемоданы все подряд, получаю свою буханку хлеба, кулечек сахара и кучку килек на газету. Зная этапы, я запасся своими газетами.
Нами забивают «воронки», мужчин в одни отсеки, женщин в другие. Две женщины в нашем «воронке» не помещаются в малом боксике 50 на 50 на 150 сантиметров, солдаты заталкивают их одна на другую и с «раз-два-ух-нем» закрывают дверь. Мужчины в большом боксе полтора на два метра. Кому-то повезло попасть на боковые скамейки; другие перманентно падают на них, держась за стенки; центр упакован, как нейтроны в белом карлике, так что там падать некуда. Запирают. Между нами и кабиной шофера автоматчики с овчаркой. Кто-то из уголовников просит у них окурок, ему дают. «Воронок» мчится на товарную станцию. Обычные пассажиры не увидят нас там, двери пассажирских вагонов будут закрыты, когда нами будут загружать столыпинские вагоны.