Опимия
Шрифт:
Легко себе представить, какой переполох вызвали слова Лукреция среди собравшихся жрецов: не было ни одного, кто бы не встал и не возмутился смельчаком, посмевшим усомниться в силе предсказателей и в пророческой правдивости авгуров.
Шумную перепалку жрецов прервало появление ликторов, предшествующее приходу верховного понтифика Луция Корнелия Лентула, высокого, крепкого и полного сил, несмотря на его шестьдесят лет, человека с исключительно строгим, даже жестоким лицом, орлиным носом, черными глазами и седыми коротко подстриженными волосами. Когда-то этот самый главный жрец был консулом; ныне же он занимал желанный многими
С прибытием высшего жреца разговоры утихли, и собравшиеся безмолвно и почтительно расступились в стороны, давая проход верховному священнослужителю, который, поприветствовав собравшихся кивком головы, прошел атрий и коридор, по которому попал в перистиль, а потом исчез за открывшейся перед ним дверью собственного жилища.
По его приказу вызвали секретарей жрецов, потом авгуров, фламинов, гаруспиков, а потом постепенно и всех прочих жрецов для общего совета, на котором следовало обсудить, сколько жертв приличествует предложить богам в дни всенародного бедствия.
Обсуждение длилось часа два, и только около сесты (три часа пополудни) верховный понтифик остался один в библиотеке; дав последние распоряжения относительно будущей церемонии, он встал с курульного кресла и вышел на улицу с двумя секретарями, Луцием Кантилием и Эреннием Цепионом с предшествующими как обычно ликторами, направляясь к Форуму.
– Ты печален и задумчив, – сказал Луций Корнелий, обращая ласковый взгляд на шедшего возле него с опущенной на грудь головой и хмурым лицом Луция Кантилия, – в твоем возрасте нельзя печалиться.
– Я?.. – ответил молодой человек, поднимая голову. – Да… в самом деле… задумчив…
– И о чем же ты думаешь? – спросил понтифик.
– О бедствиях родины…
– И только об этом?..
Внезапно лицо молодого человека покрылось ярким румянцем. Луций вздохнул и добавил, снова склоняя голову:
– Да, и о собственных своих бедах…
Корнелий Лентул приостановился и, внимательно глядя молодому человеку в лицо, сказал:
– Твои беды?.. О каких же это бедах ты говоришь? Расскажи мне о своих несчастьях, может, я и найду лекарство на твою печаль…
Шумная толпа, возвращавшаяся с Форума и заполнившая Священную дорогу, выручила Луция Кантилия из трудного положения, в какое его поставил вопрос понтифика.
Толпа состояла преимущественно из плебеев, присоединившихся к какой-то печальной процессии. Четверо ликторов и палач, за которым шли уголовные триумвиры, вели, очевидно, на казнь, за Эсквилинские ворота горожанина, бледного, в разодранной одежде, который со связанными руками двигался в самой середине этого печального шествия.
При виде понтифика и его свиты сопровождавшие процессию ликторы растолкали в стороны триумвиров, палача и приговоренного, шпалерами выстроив народ вдоль пути жреца.
– Кто такой? – спросил Корнелий Лентул. – Что за преступление он совершил, раз уж его приговорили к смерти?
– Зовут его Сильвий Петилий, – ответил один из горожан, и тут же наперебой заговорили почти одновременно другие:
– Он из Велинской трибы…
– Он жал хлеба на поле соседа…
– Тайком…
– Ночью…
– За это преступление его и приговорили к повешению…
– Этот бедный селянин обременен большой семьей, – говорили другие.
– Нужда заставила его воровать…
Люди эти, казалось,
– Жаль мне его, я опечален его участью, но в Законах Двенадцати таблиц написано ясно: «Всякий, кто ночной порой сожнет колосья на поле соседа, должен быть повешен». Вот его судьба. Только закон и справедливость должны править в Риме.
И, сказав это, он пошел дальше, оставив позади триумвиров и ликторов, которые в знак уважения к главному жрецу склонили свои топоры, обвитые пучками розг.
– О верховный понтифик, – воскликнул осужденный дрожащим и полным боли голосом, – если боги-советники милостивы к тебе, милостивы и милосердны к нашей славной отчизне, сжалься над моими бедными детьми и не забывай о сиротах после моей смерти!
Он еще не кончил говорить, как в толпе, вливавшейся в эти минуты на Новую улицу, произошло какое-то движение, и один из граждан крикнул: «Весталки!»
Гул прокатился по толпе, лицо осужденного вдруг ожило, зарумянилось, и в нем возродилась надежда, когда сотни голосов поддержали:
– Весталки! Весталки!
Пришел в волнение людской водоворот; те, кто только входил на Новую улицу, и те, кто уже находился на Священной дороге, сталкивались, как и те, кто спешил к Форуму и Грекостасу, а тем временем из уст осужденного вырвался громкий крик:
– Милости! Милости! По обычаю!
И многие голоса повторили за ним:
– Помиловать!.. Помиловать!..
На улице в самом деле показались две весталки, которые в сопровождении многочисленных матрон, патрицианок и двух ликторов направлялись в старинный храм богини Надежды, расположенный за стенами города, недалеко от Эсквилинских ворот, в том самом месте, где в 278 году римской эры Гай Гораций собственным мужеством сдержал атаку этрусков, в очередной раз напавших на Рим. Весталки эти должны были принять участие в церемонии, с помощью которой власти надеялись умилостивить богиню, дабы она отвратила столь страшную угрозу, нависшую над родиной.
На весталках были длинные белые туники, доходившие почти до земли; поверх них были накинуты широкие, обрамленные пурпуром плащи, прикрывавшие им головы и застегнутые у горла; волосы весталок стягивал суффибул из белой шерсти, перевязанный узкой ленточкой, концы которого падали на плечи и грудь.
Обе девушки отличались яркой красотой, ибо условием принятия в священную коллегию весталок были физические достоинства кандидаток.
Одной из жриц Весты, оказавшихся в столь подходящий момент на Священной дороге, чтобы спасти жизнь Сильвию Петилию, была прелестная девушка лет двадцати трех, изящно сложенная, стройная и гибкая. Под широкой повязкой, опоясавшей лоб Флоронии, ибо таково было имя весталки, виднелись белокурые локоны; белой и розовой была кожа ее лица, между четких и правильных линий которого выделялись большие и очень красивые глаза, голубые, спокойные, поблескивающие как-то особенно живо. У светловолосой весталки были маленькие полноватые ручки; ее стройные ножки были обуты в изящные сандалии из красной кожи, вышитые серебром и стянутые на щиколотке кожаными ремешками. Какая-то нежная тучка сладкой печали, казалось, бросала тень на безмятежное личико Флоронии; тучка эта, однако, сразу же пропадала, как только на нем появлялась какая-то почти детская и по-настоящему сладкая улыбка.