Шрифт:
Владимир Набоков
Оповещение
У Евгении Исаковны, старенькой, небольшого формата, дамы, носившей только черное, накануне умер сын. Она еще ничего об этом не знала.
Шел утром дождь, дело было ранней весной, одна часть Берлина отражалась в другой,-- пестрое зигзагами в плоском -- и так далее. Чернобыльские, старые друзья Евгении Исаковны, получили около семи утра телеграмму из Парижа, а спустя два часа-- письмо (по воздуху). Фабрикант, у которого с осени служил Миша, сообщал, что бедный молодой человек упал в пролет лифта с верхней площадки,-- и еще после этого мучился сорок минут, был без сознания, но ужасно и непрерывно стонал -- до самого конца.
Между тем Евгения Исаковна встала, оделась, накинула на острые плечи черный вязаный платок и на кухне сварила себе кофе. Истовым благоуханием своего кофе она гордилась перед фрау доктор Шварц, у которой жила,-- скупой, некультурной
Проходя с готовым кофе обратно к себе через прихожую, она увидела, как впорхнула в щель и села на пол открытка, просунутая почтальоном. Открытка была от сына,-- о смерти которого Чернобыльские только что получили известие более совершенными почтовыми путями,-- так что строки (в сущности недействительные), которые она сейчас читала, стоя на пороге своей большой нелепой комнаты, с кофейником в руке, можно было бы уподобить все еще зримым лучам звезды, уже потухшей. "Золотая моя Мулечка,-- писал сын, так ее звавший с детства,-я по-прежнему по горло занят и по вечерам прямо валюсь с ног, почти не бываю нигде..."
Через две улицы, в такой же нелепой, загроможденной чужими пустяками, квартире. Чернобыльский, не поехав сегодня "в город", шагал по комнатам, большой, жирный, лысый, с громадными дугами бровей и маленьким ртом, в темном костюме, но без воротничка (воротничок с продетым галстуком висел хомутом на спинке стула в столовой), шагал и говорил, разводя руками:
"Как я ей скажу? Какие тут могут быть переходы, когда нужно орать? Ах ты Боже мой, какой это ужас... У ней сердце не выдержит и разорвется, у несчастной".
Его жена плакала, курила, скребла в жидких седых волосах, звонила Липштейнам, Леночке, доктору Оршанскому-- и все никак не могла решиться пойти первой к Евгении Исаковне. Жилица Чернобыльских, пианистка в пенсне, с полной грудью, чрезвычайно сердобольная и опытная, советовала не слишком спешить с извещением,-- все равно будет этот удар,-- так пускай будет позже.
"Но с другой стороны,-- вскрикивал Чернобыльский,-- нельзя и откладывать! Это ясно, что нельзя. Она-- мать, она еще захочет может быть в Париж (я знаю?), или чтобы везли сюда. Бедный, бедный Мишук, бедный мальчик, двадцать три года, вся жизнь впереди... Главное -- я же советовал, я же его устроил,-подумать, что если б он в этот паршивый Париж...".
"Ну что вы, Борис Львович,-- рассудительно говорила жилица,-- кто это мог предвидеть, при чем тут вы, это смешно. Я вообще, между прочим, не понимаю, как он мог упасть. Вы-понимаете?"
Напившись кофе и вымыв свою чашку (не обращая при этом ни-ка-ко-го внимания на фрау Шварц), Евгения Исаковна, с черной сеткой для покупок и зонтиком, вышла на улицу. Дождик подумал и перестал. Закрыв зонтик, она пошла по блестящей панели,-довольно еще стройная, с очень худыми ногами в черных чулках, из которых левый был плохо подтянут; ступни же казались несоразмерно большими, и она их ставила носками врозь, чуть пришлепывая. Несоединенная со своей слуховой машинкой, она была идеально глуха. Беззвучно (то есть, не выделяясь на постоянном фоне ровного полушума) передвигался кругом мир,-- резиновые пешеходы, ватные собаки, немые трамваи, а над всем этим-- едва шуршащие по небу тучи (там и сям как бы проговаривалась лазурь). Среди общей этой тишины она проходила бесстрастная, скорее довольная, очарованная и ограниченная своею глухотой, в черном пальто,-- и делала свои наблюдения и думала о разном. Она думала о том, что завтра, в праздник, вероятно, заглянут к ней такие-то; что нужно купить тех же, как и в прошлый раз, вафелек,-- да еще мармеладу в русском магазине,-- и пожалуй десяток буше в той маленькой кондитерской, где всегда можно ручаться за свежесть... Высокий господин в котелке, шедший навстречу, показался ей издали (правда-- очень издали) страшно похожим на Владимира Марковича, Идиного первого мужа, который умер один, ночью, в поезде, от сердца,-- а проходя мимо часовой лавки она вспомнила, что пора зайти за Мишиными часиками, которые он с оказией прислал разбитыми из Парижа. Зашла. Бесшумно, скользко, ничего не задевая, ходили маятники, все разные, все вразброд. Она приладила свою машинку, вставила быстрым,-- бывшим когда-то стыдливым,-- движением наконечник в ухо, и далекий голос знакомого часовщика отвечал... стал вибрировать... и опять отпал... но вдруг звук подскочил,
Они расстались. Мадам Шуф, еще ничего не знавшая, пошла восвояси,-- а ее муж, у себя в конторе, ахал, цыкал и качал головой вместе с трубкой, слушая, что говорит ему по телефону Чернобыльский.
"Моя жена уже отправилась к ней,-- говорил Чернобыльский,-- и я сейчас тоже пойду, но убейте меня, если я знаю, с чего начать, а жена все-таки женщина, может быть как-нибудь сумеет подготовить почву".
Шуф предложил постепенно писать на листочке: "Болен"; "Очень болен"; "Очень, очень болен".
"Ах, я об этом тоже думал, но выходит не легче. Какое несчастие, а? Молодой, здоровый, умница каких мало... А главное,-- я же ведь его там устроил, я же ведь давал на жизнь... Ну да, все это я прекрасно понимаю, но все-таки эта мысль меня с ума сводит. Так значит, мы там наверно увидимся..."
Яростно и болезненно скалясь, откидывая назад толстое лицо, он наконец застегнул воротничок; со вздохом вышел из дому -- и уже подходил к ее кварталу, когда впереди себя увидел ее самое, спокойно и доверчиво шедшую домой с сеткой, полной пакетов. Не смея ее нагнать, он задержал шаг,-- только бы не обернулась. Эти старательные ноги, эта худая спина, еще ничего, ничего не подозревающая... Ох, согнется!
Только на лестнице она заметила его. Чернобыльский молчал, видя, что у нее ухо еще голое. Она сказала:
"Вот это действительно мило, Борис Львович... Нет, оставьте,-- несла, несла, так уже донесу,-- а вот если вы зонтик возьмете, тогда я открою дверь".
Они вошли. Чернобыльская и симпатичная пианистка уже давно там ждали... Сейчас начнется казнь.
Евгения Исаковна любила гостей, и гости у нее бывали . часто, так что теперь она ничему не удивилась, только очень обрадовалась и сразу принялась, как говорится, хлопотать. Ее внимание привлечь было невозможно, пока она шмыгала туда и сюда, меняя направление под внезапным углом (в ней разгоралась чудесная мысль всех накормить обедом). Наконец пианистка поймала ее в коридоре за конец шали и слышно было, как она кричит ей, что никто-никто обедать не будет. Тогда Евгения Исаковна достала фруктовые ножи, насыпала вафелек и конфет в две вазочки... Ее насильно усадили. Чернобыльские, пианистка и как-то успевшая за это время появиться барышня Мария Осиповна, почти карлица, сели тоже. Было таким образом достигнуто хотя бы известное расположение, порядок...
"Ради Бога, ради Бога, начни как-нибудь, Боря",-- сказала Чернобыльская, пряча глаза от Евгении Исаковны, которая начинала приглядываться к лицам, не переставая, впрочем, изливать ровный поток милых, бедных, совершенно беззащитных слов.
"Ну что я могу!"-- вскрикнул Борис Львович и, порывисто встав, заходил вокруг стола, за которым они все сидели.
Раздался звонок и торжественная фрау Шварц ввела Иду Самойловну и ее сестру,-- на их белых страшных лицах было какое-то сосредоточенно-жадное выражение...