Опоздавшая молодежь
Шрифт:
— То, что обещал, сделаю. А куртку завтра принесу.
Масадзи-сан захлопнул дверь. А я побежал к мосту. Длинные рукава куртки то взлетали вверх, то падали вниз в такт моим шагам. Я подумал, что на мне рабочая одежда, как на курсанте. Куртка пахла взрослым мужчиной. Караульным у моста придется сказать, что я несу матери успокоительный отвар. Они наверняка начнут отпускать всякие непристойные шуточки вроде: «Вдовье успокоение?» — но все-таки пропустят. Пожарным ночью всегда лезут в голову всякие скользкие словечки… Но мальчишка, бегущий ночью, серьезен и напряжен. Он как ночной зверь, и грубыми насмешками его не освободить от страха перед тьмой. Непристойности — все равно что бензин для огня ночных страхов. Ночами, когда мне не спалось, я думал о близости взрослых, и это вселяло в меня страх. Это вызывало страх в самых глубинах моего сердца, как сны о смерти. Дрожа от страха, я бегу к мосту, через который идет дорога в лес. «Я одержим
Я вхожу в лес. Я погружаюсь в лес, задержав дыхание, как пловец, когда он спускается по металлической лесенке в бассейн, пока вода не накроет его с головой. И мне кажется, что надо мной смыкается лес, будто смыкается вода. Смыкается ночная тьма. Я останавливаюсь и опускаю голову. Я должен слиться с лесом, превратить свое тело, свою душу в клеточку леса, как звери, как деревья и травы, как бактерии в перегное. Если я этого не сделаю, то буду раздавлен наступающей на меня со всех сторон тьмой и обезумею от страха. Маленькие зверьки — трусливый заяц и полевая мышь — во много раз меньше и слабее человека, выдерживают гнет ночных страхов потому, что они составляют мельчайшие частицы клетки одного живого организма — леса. Я тоже, как и они, должен превратиться в частицу, клеточку леса. И пока я этого не сделаю, я не смогу вступить в лесную чащу. Мне так страшно, что даже плакать хочется. Закутав дрожащее тело слишком длинной для меня курткой и обхватив себя дрожащими руками, я погружаюсь в темную пучину ночного леса. Уйдя с головой в липкую черную грязь на дне пучины, я останавливаюсь и начинаю понемногу освобождаться от страха, совсем понемногу. Мне кажется, что в лесу гораздо суше, чем обычно. Это потому, что долгое солнечное тепло постепенно проникло сквозь густые кроны и подсушило прелое месиво под ногами. Но все равно преодолеть буйную листву деревьев, густую траву, толстый ковер опавших листьев, преодолеть все это и достичь кишащей жизнью земли щупальца солнца не в состоянии. Лес — это огромная губка, впитывающая столько воды, сколько хватит напоить целое озеро. Один деревенский старик-арендатор говорил: «Если в лесу и случится пожар — ничего. Этой осенью столько дождей выпало, целое наводнение. Вода из лесу поднимется к небу и снова вернется в лес. Верно говорю». Я иду, и меня обволакивают запахи деревьев, перегноя, зверей. Эти густые запахи, проходя сквозь ноздри, заполняют внутренности, точно инеем оседают на них. Они забивают поры на коже, затрудняя дыхание, крови недостает кислорода. И я, точно охотничья собака, которая носится вверх и вниз по склону, продираясь сквозь чащу, широко открываю рот, высовываю язык и дышу изо всех сил.
От страха в ушах стучит кровь, и это парализует слух. Постепенно кровь отливает от ушей. Весь лес, как огромный зверь, издает звуки. Вот кричит птица и, ударив крыльями, замолкает. Когда глубокой ночью я слышал крик птицы, я думал, что это колонок, а может быть, одичавшая кошка напали на сорокопута или мухоловку. Но птица кричит, наверно, напуганная страшным сном, а испугавшись своего крика, бьет крыльями. В перегное, в котором тонут ноги по щиколотку, живут тысячи насекомых. Слышится скрип, будто стонет земля. Лес полон шорохов, это в буйной траве снуют ночные обитатели. Потрескивает кора на деревьях. Дует легкий ветерок, он не дает спать деревьям, и они сонно качают верхушками. Журчит река. Но если не вслушиваться в отдельные звуки, стараясь различить каждый, они пропадут, растворившись в глубоком и могучем стоне леса. Для леса этот стон — тишина.
Включив фонарь, я свечу себе под ноги. Неожиданно в рыжевато-желтом кружочке света показывается и тут же суетливо зарывается в листву крот. Смешок щекочет мне горло. Я сразу же перестаю смеяться, но все равно в меня вдруг вливаются жизненные силы. Я выставляю грудь, расправляю плечи, напрягаю ноги. «В темном лесу я такой же, как этот крот». Из моего тела улетучился страх, — так после наводнения, когда спадает вода, обнажается чистый песок. И мое горячее тело, тело деревенского мальчика, в которое лесной воздух вдохнул жизнь, возрождается. Я чувствую, что смело могу идти дальше, как крот, шурша палыми листьями, в которые он закопался, преодолев тьму, густую и непроглядную, как болото на дне пучины ночного леса.
«Двое из Такадзё спрятались возле реки, где темно и сыро, это точно. Спрятались в пещере, где даже днем темно и никто их не сможет найти, — разговариваю я сам с собой, как разговаривал обычно, когда мы с братом бегали по лесу, расставляя силки для птиц. — Если бы они спрятались в перелеске на склоне, который просматривается насквозь, или в ухоженной роще каштанов, их бы уже давно поймали».
Лес раскинулся на двух холмах, между которыми глубокая лощина. Две высшие точки холмов обращены к деревне, и склоны подступают почти вплотную к ней. Они сильно выдаются вперед и поэтому, когда смотришь из центра деревни, кажется, будто холмы перерезают дорогу, ведущую к деревне, и реку. Деревня называется «Долина, окруженная горами», но, видимо, это название не точно, оно не отражает настоящую форму долины. Всякий раз, когда вспыхивали крестьянские восстания, деревня в долине превращалась в основную базу. Историк нашего края утверждает, что жители Такадзё поселились в огражденной со всех сторон холмами долине, спасаясь от народа, захватившего господствующее положение на Сикоку. Лощина в центре леса для крестьян была запретной, и существовало поверье, что жена никогда не сможет родить ребенка тому, кто убьет там зверя или птицу. Берега узкой речушки, протекающей в лощине, топкие и сплошь покрытые кустами подбела. Лощина заросла огромными криптомериями, не пропускающими солнечных лучей. Кое-где между ними небольшие поляны, и на них, кроме подбела, буйно разросся хвощ, он подавляет все остальные растения.
Подминая холодную траву у криптомерий, я сел на нее и съехал по склону вниз. Продравшись сквозь густые колючие кусты, пройдя между огромными, покрытыми мхом камнями, я вышел к речке. Топь, поросшая подбелом, иногда засасывает, как болото, особенно после дождей. Однажды эвакуированный, тайком собиравший шампиньоны в сосновой роще, у самой вершины одного из холмов наткнулся на лесничего и побежал. Он попал в поросшую подбелом топь и, не в силах выбраться из нее, стал плакать и звать на помощь. А два раза я находил мертвых зайцев в болотной грязи. Это были места, где мы с братом охотились. Хотя еще до нас в этих местах тайно охотились самые лучшие охотники из Такадзё.
Разодрав штаны о колючие кусты, я пробежал, замирая от страха, топь — единственное место в лесу, где водится щитомордник, и вошел в реку, как был, в кедах.
Я включил фонарь — в кружке света мелькают легкие брызги. Прозрачная вода едва доходит до щиколоток. Я соображаю, куда мне идти. Сейчас я в самой нижней стороне лощины. Если идти вверх по реке и дойти до того места, где она теряется среди валунов, зарослей папоротника и наваленного кучами сухого гречишника, попадаешь в другой конец лощины. У трех пещер, обращенных к реке, я и должен окликнуть беглецов. Если их там нет, я бессилен. Ведь даже облава, организованная пожарными по всем правилам, ничего не дала. Некоторое время я наслаждаюсь прохладой чистой, прозрачной воды, скользкой гладкостью промокших кед. Я иду вверх по реке, избегая камней, поросших мхом. Крутые каменистые берега узкого здесь потока в каком-то метре друг от друга; на правом растет ива, это на ней сидят светлячки, на левом — заросли дикой азалии, своими крепкими корнями связавшей скудную землю и не дающие ей скатываться вниз. Я иду вверх по реке, как взрослый. Эта река — наш путь, мы с братом вытаскивали преграждавшие нам дорогу камни и гнилые бревна, чтобы по ней можно было ходить. В этой работе нам помогал и Кан.
Когда я вошел в лощину, голосов птиц не стало слышно, стрекот насекомых тоже утонул в глубокой тьме. Далекий шум леса налетал волнами, то разрастаясь, то спадая. Значит, лес отступил, правильно. Я иду и иду вперед, подрагивая и хлюпая носом. Если бы даже меня преследовала одичавшая кошка, которая сбежала в лес и стала верткой и свирепой, как леопард, то и она бы потеряла теперь мой след. Это немного рассеивает страх, снова вернувшийся было ко мне.
Раскрыв черный глаз, на меня смотрела первая пещера, полукруглая, еще более темная, чем ночь. Я хотел направить туда луч фонарика, но передумал. Вместо этого я позвал робким, срывающимся голосом:
— Такадзёсцы, я ваш друг. Я не из облавы, не бойтесь. Вы тут?
Дрожащий голос маленького обитателя леса, шум его шагов постепенно замерли, и, казалось, наступила вечная тишина. Мне захотелось опуститься в реку, чтобы унять дрожь в ногах. Я попробовал еще раз:
— Эй, вы тут? Я ваш друг. Меня послал Масадзи-сан. Я принес вам денег, выходите же!
Потом я включил фонарь и направил желтоватый сноп света себе в лицо. Мошкара стала биться в мои щеки. Ослепленный, я заморгал, из глаз потекли слезы. Мне казалось, что из тьмы леса, точно с трибун, смотрят тысячи зрителей, смотрят на мое покрытое потом и грязью лицо, на голову, с которой свисают обрывки паутины, на мою неуклюжую фигуру в слишком длинной куртке. Меня охватило острое чувство стыда. Я хотел крикнуть еще раз, но стыд поднялся к горлу и встал комом. Я похрипел, как петух, прочищая горло, но все равно ничего не получилось.
Я пошел вверх по реке к следующей пещере.
«Сволочи, ах, сволочи! Ведь они точно сидят в той пещере и не вышли! Надо же такое сделать. Не помогать им, а взять бы пулемет и всех перестрелять! Слышали мой голос, видели мое лицо и все равно не вышли! Эти чертовы такадзёсцы!» Я почувствовал, как усталость от ног в мокрых холодных кедах медленно поднимается вверх. Она уже дошла до живота. Живот заболел. Но сесть, выставив наружу голый зад в этом мрачном, темном лесу, — нет уж!